Творчество Диаса Валеева.




20 марта 1986 года

      14 февраля в оперном театре было проведено помпезное торжественное собрание общественности, посвященное 80-летию Джалиля,— я не получил даже приглашения,— а 15 февраля в драмтеатре имени В.И.Качалова шел последний раз мой «День Икс». Правда, я до самой последней минуты не знал, что спектакль обречен.
      Из Москвы посмотреть «День Икс» приехали критик Нина Велехова и первый заместитель главного редактора журнала «Театр» Юлий Шуб. Вместе с ними на последнем спектакле присутствовал и собственный корреспондент «Советской культуры» Валентин Лексин.
      16 февраля Н.Велехова и Ю.Шуб нанесли визит вежливости в Союз писателей Татарии. Состоялся короткий разговор с председателем правления Туфаном Миннуллиным.
      Дальше события приобрели совершенно непредвиденный рисунок. По всей видимости, визит московских критиков в Казань и их высокая оценка «Дня Икс» напугали наших оппонентов, побудив их к немедленным действиям.
      Приехали одни, значит, могут появиться и другие. И что они все напишут?
      И вот едва москвичи покинули Казань, как республиканское телевидение вдруг поспешно, без всякой предварительной подготовки, уже 18 февраля, снимает «День Икс» на пленку. И уже 19 февраля, в то время, когда большинство народа находится еще на работе, заснятый спектакль показывается вне программы по телевидению. Невероятная прыть. Но еще более невероятно другое. Именно в эти же дни на асфальте двора Театра имени В.И.Качалова разводится костер, в котором поспешно сжигаются декорации «Дня Икс».
      Состоявшаяся трансляция спектакля по телевидению — великолепная отговорка. О какой предвзятости отношения ко «Дню Икс» и его авторам может идти речь, когда спектакль показали в республике самым широким массам зрителей? И естественно, поскольку спектакль видели все, не имеет смысла держать его больше в репертуаре.
      В театре, согласно решению послушного властям художественного совета, немедленно подвергают «День Икс» акту «списания». Одновременно на телевидении стирается запись спектакля. Здесь тоже имеется отговорка: спектакль не фондовый, а пленка необходима для дальнейшей работы.
      Иными словами, уже через четыре дня после приезда москвичей спектакль «День Икс» перестает практически существовать. Его казнь произведена молниеносно и в высшей степени организованно.
      А между тем общественность страны отмечает 80-летие погибшего в нацистских застенках поэта. Уничтожив в инквизиционном костре декорации спектакля, посвященного его памяти, рать идеологических надзирателей принимает самое активное участие во всех помпезных мероприятиях.
      В Москву для участия в торжественном собрании, которое должно состояться 20 марта в Колонном зале Дома союзов, выезжает официальная делегация Татарской АССР. В ее составе, естественно, знакомые все лица — председатель республиканской юбилейной комиссии секретарь Татарского обкома КПСС Беляев, председатель правления Союза писателей Татарии Миннуллин, заведующая отделом культуры обкома КПСС Зарипова и другие.
      Авторам казненного спектакля «День Икс» среди этой «высокой» публики, разумеется, места нет.
      Циничное уничтожение спектакля о погибшем поэте, приуроченное к дням его юбилея, находится, на мой взгляд, где-то на грани понимания. В принципе если стало возможным такое, то, видимо, возможно уже все.
      Наша абсурдная жизнь, конечно, полна чудовищных, немыслимых, невероятных парадоксов. Но все-таки до сих пор казалось, что есть какие-то пределы. Оказывается, нет абсолютно никаких ограничений. Бога нет, и все дозволено.
      В самом деле, с одной стороны торжественные, помпезные собрания в Казани и Москве, на которых члены республиканской юбилейной комиссии Раис Беляев и Туфан Миннуллин заседают за столами президиумов и выступают с трибун с прочувственными речами об обезглавленном на станке гильотины поэте, с другой — практически одновременно гадкое, низкое, злобное, мелочно-мстительное уничтожение декораций спектакля о Джалиле в грязном театральном дворе.
      Сжечь декорации, дабы не возникла возможность отступления? До этого «подвига» надо было додуматься.
      Можно ли представить себе, размышляю я, чтобы, допустим, пражане, празднуя юбилей Юлиуса Фучика, а жители Мадрида — юбилей Лорки, расстрелянных фашизмом, отметили бы эти даты заранее спланированной и тщательно проведенной «операцией» по уничтожению спектаклей о них в своих театрах? Можно ли себе представить, чтобы англичане додумались бы до того, чтобы отметить дату рождения или смерти Байрона, погибшего за свободу Греции, каким-нибудь отвратительным, чудовищным актом вандализма, а венгры таким же гнусным образом почтили бы память Шандора Петефи? Можно ли, наконец, вообразить, что народ Чили, освободившись в будущем от Пиночета и его подручных и отдавая дань памяти погибшим при тоталитарном режиме, вдруг второй раз — духовно — станет казнить Виктора Хару, оскверняя его память подобной мерзостью?
      Все это, конечно, непредставимо, немыслимо. Но немыслимое, непредставимое, неправдоподобное, оказывается, и возможным, и вполне реальным.
      Из ста восьмидесяти двух членов Союза писателей Татарии на спектакле, несмотря на скандал, сплетни, шум вокруг него, осмелились побывать всего только три писателя. О чем это свидетельствует? Не только высказать свое мнение о «Дне Икс», но даже молча посмотреть его, сидя в удобном кресле в зрительном зале,— а на дворе 80-годы XX века,— оказывается, опасно, нежелательно. Это может, кому-то, в каких-то высоких мафиозных инстанциях, стать известным и не понравиться. Поэтому лучше не смотреть, ничего не знать, не «засвечиваться». Полезнее вообще не иметь своего мнения.
      Семь раз — последние три раза уже в порядке психологических изысканий — приглашал я посмотреть «День Икс» секретаря партийной организации Союза писателей, прозаика и критика Рената Мухамадиева, трижды — председателя театральной секции, поэта и драматурга Рустама Мингалимова, но переступить через черту предусмотрительности и страха никто из них не смог. В более чем миллионной по числу жителей Казани нашелся всего один человек, у которого вся эта — то ли действительно трагикомичная, то ли уже совершенно фантасмагорическая — история художественного вандализма вызвала чувство возмущения и который пошел в инстанции, к тому же Беляеву, высказать свое слово в нашу защиту. Это был певец Ренат Ибрагимов. Лишь один из миллиона.
      Одна миллионная — такой оказалось концентрация духовно-нравственного начала в городе.
      Круговая порука равнодушия, безразличия, страха при полном параличе общественного сознания — на таком будничном цементе может твориться и может замешиваться все, что угодно.
      Аномалия безнравственности являет собой порог нормы существующей нравственности. На этом аномальном фоне можно поднять к солнцу древо с сучьями и листьями любой степени черноты. Даже самой немыслимой.
      И все это, возможно, предвестие некоего будущего развала, будущего фантастического краха. И будущего торжества мирового зла.
      Газеты полны разоблачениями преступлений, совершенных в двадцатые–сороковые и пятидесятые годы. Расстрел Н.Гумилева, обвинения в шпионаже в пользу Японии Бориса Пильняка, гибель в застенках НКВД на казанском «Черном озере» К.Тинчурина, Г.Ибрагимова, Ш.Усманова, публичные поношения Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, арест романа В.Гроссмана, новомировские страдания А.Твардовского, процессы над Ю.Даниэлем и А.Синявским, изгнание из страны Владимира Максимова, лишение гражданства В.Аксенова — сколько драматических сюжетов дала нам жизнь; нужно сюда прибавить еще трагедии — каждая из них наособицу — двух тысяч других репрессированных в XX веке писателей, и список, казалось бы, можно завершить. Но разве этот список закончился? Разве может быть поставлена точка в таком списке?
      Реестр убийств и преследований писателей начался, к сожалению, не в 1917 году и завершится не в 1953-м и даже не в 1986 году.
      Черная нить традиции и глумлений над художником тянется издалека и через нас уходит в будущее. И возможно, я — лишь связующее звено.
      Желание казнить и четвертовать извечно и повсеместно. Оно, к сожалению, «прописано» в душе не только отдельных «спецлиц», но, похоже, и всего народа.
      Постоянное ненормальное отношение общества к художнику говорит о каком-то серьезном нравственном нездоровье, хроническом недуге самой человеческой души. Словно каиново начало неистребимо живет в ней. А художник всегда — Авель.
      Другая погода на дворе? Но что практически изменилось? В самом деле, вчера — Борис Пильняк и Шамиль Усманов, сегодня — мы, а кто завтра? Кто следующий в очереди на Голгофу, на которой когда-то распяли первого еретика нашей эры? Ведь кого-то будут обязательно распинать и завтра.
      Так что у Беляева и К° всегда, в любые времена есть хорошая, прочная опора на человеческую психологию.
      Никто никогда не умерит их пыл. Никто не возьмет идеологических надсмотрщиков и инквизиторов за рукав. Никто не скажет им вслух:
      — Вы что, ребята, совсем обезумели? Остановитесь!


3 апреля 1986 года

      Я в больнице, что возле Чеховского базара.
      Циничная казнь спектакля в пламени костра, разведенном в замусоренном театральном дворе, все-таки ударила по сердцу. Но, слава Богу, кардиограмма показала: инфаркта нет. Лежу на больничной койке уже вторую неделю, читаю детективы, хожу на процедуры и уколы.
      Неожиданная встреча — то ли случайная, то ли инсценированная — происходит в больничном коридоре с Раисом Беляевым. Встреча скорее всего срежиссирована.
      Меня вдруг зовут в один из процедурных кабинетов на первом этаже, я спускаюсь по лестнице с третьего этажа вниз и в коридоре неожиданно сталкиваюсь с секретарем обкома. Давно ли он не хотел принимать меня, блокировал через секретаршу даже попытки поговорить по телефону? Теперь явился сам.
      — Ну, как здоровье? Я слышал, что болеешь,— участливо спрашивает Беляев.— Сейчас вот приехал горло полечить и думаю, надо повидаться. И вдруг ты, легок на помине! Долго жить будешь.
      — Спасибо. Вашими молитвами.
      — Вот выйдешь из больницы, Диас Назихович, приглашу людей из театра. Весь кагал! Вопрос с «Ищу человека» мы все-таки решим. Об истории с обсуждением я слышал. Экие мерзавцы эти артисты! Ненадежный народ. Да что с них взять? Лицедеи! Зарплату за притворство получают. Нет, будем ставить хорошую точку.
      — Разве этот вопрос вами не решен? В театре неукоснительно исполнили все так, как вы намечали. Требуются еще какие-то... нюансы? Ради Бога, если есть такая душевная потребность. Но без меня.
      Сидим в коридоре на больничном диване, неторопливо и спокойно беседуем. Один — в сером больничном халате, другой — при галстуке. Со стороны посмотреть — друзья, ближе некуда.
      — Тебя ставили в бугульминском театре?
      — Нет.
      — Какую-то пьесу надо обязательно дать и туда. Ты подумай. Я все беру на себя.
      — Не стоит. Я вполне сыт такого рода благодеяниями, дорогой Раис Киямович.
      — Нет, нет, нужно поставить в этом деле, знаешь, хорошую, основательную, замечательную точку. Так, чтобы все знали. Дело получило огласку. И хорошая, замечательная точка нужна. Давай выходи скорее из больницы, и какой-нибудь спектакль мы вместе сообразим!
      Беляев поднимается, у двери на лестничную площадку оглядывается, дружески машет рукой.
      Я иду к себе в палату.
      В чем дело? Может быть, письмо, написанное Егору Лигачеву, дошло все-таки до высокого адресата и вернулось в Казань с какой-нибудь «божественной резолюцией»? Какая, интересно, резолюция небрежно начертана вторым человеком страны на полях этого письма? А может быть, дело не в Лигачеве и появление Беляева в больнице — это реакция на мое письмо к татарскому народу.
      Вся жизнь — качание памятника: то вправо, то влево. Куда теперь будет двигаться мой маятник?
      Думаю о старшем брате Радике. Доктор геолого-минералогических наук, автор нескольких монографий, широкоизвестный как тектонист в геологических кругах страны, он в сорок пять лет погиб от инфаркта, попав примерно в такой же переплет.
      Защищены ли мы, художники, ученые, от ненужных бед и неприятностей? Существует ли где-либо институт защиты человека? Нет, конечно. Надо полагаться только на свои личные силы. Почему процветают и до сих пор благоденствуют убийцы моего брата? Почему народ всегда безмолствует, когда рядом убивают человека?
      Словно изнутри, шестым чувством ощущаю приближение неведомой опасности. Что-то готовится там, за стенами больничного здания. Ставится, видимо, очередная «мышеловка». Планируется и разрабатывается новая пакость.


21 апреля 1986 года

      Событие первое. Из информации, опубликованной в газете «Советская культура», узнаю о премьере «Ищу человека» в Комсомольске-на-Амуре. Доходят сведения и о состоявшихся постановках этой пьесы в театрах Луганска и Махачкалы.
      Не первый уже раз премьеры моих пьес — так было раньше с «Пророком и чертом», «Диалогами», «1887» — ставятся вдалеке от родного города. Это естественно. В Казани я — изгой.
      Событие второе. Большой «сбор» у Раиса Беляева, на который вызваны первый заместитель председателя Совета Министров ТАССР Мансур Хасанов, заведующая отделом культуры Татарского обкома КПСС Дания Зарипова, заведующий отделом пропаганды и агитации обкома Александр Афанасьев, секретарь Казанского горкома КПСС Флера Зиятдинова, председатель правления Союза писателей Татарии Туфан Миннуллин, новый секретарь партийной организации СП ТАССР Рафаэль Мустафин, председатель Татарского отделения ВТО Рашида Зиганшина, министр культуры ТАССР Марсель Таишев, заместитель министра культуры Лилия Нарбекова, директор Театра имени В.Качалова Евгений Кузин, секретарь партийной организации театра Юрий Федотов, инструкторы отдела культуры Татарского обкома партии Рафаэль Насыбуллин, Харис Ашрафзянов, Лидия Алексеева и еще, еще кто-то — из Татоблсовпрофа, Совмина, из горкома КПСС, из газет, КГБ, из ВТО, Министерства культуры...
      Разговор протоколируется. Один за другим все присутствующие по короткому жесту пальцем, которым бесцеремонно тычет в каждого хозяин кабинета, выступают с критикой по моему адресу.
      — Ты! Теперь ты! — управляет дискуссией Беляев.
      И все говорят о небывалом подъеме культуры с момента прихода его на пост секретаря обкома. О множестве дел, совершенных им на ниве культуры. И о моем крайне плохом поведении.
      Беляев, как толстый восточный божок, сидит, лучезарно улыбаясь и словно по-настоящему хмелея от похвал, в торце огромного дубового стола. Я сижу рядом с ним, по левую руку.
      Мы вдвоем — словно именинники, причисленные к сонму небожителей, и внимаем всему с интересом, но в основном молча.
      Остальная королевская рать сидит перед нами, по обе стороны сверкающего в лучах солнца стола. Иногда рука секретаря обкома дружески и тепло ложится на мое плечо — это происходит в особо тяжкие для меня моменты. В эти мгновенья я поворачиваюсь к Беляеву и с улыбкой гляжу на него. Он сочувственно смотрит на меня, иногда соболезнующе покачивает головой.
      Говорят, палачи порой испытывают чувство необъяснимой приязни и любви к своим жертвам. Щедро демонстрирует свою любовь ко мне и Беляев. Как пахан крепко сколоченной шайки, сам он не участвует в избиении. Зачем мараться? Небрежный повелительный жест пальцем — и вовсю старается отработать «номер» кто-нибудь из приглашенных на экзекуцию.
      Совсем не может сдержать своих чувств председатель Союза писателей драматург Туфан Миннуллин.
      С черной шевелюрой на голове, с очками на носу и густыми усами над толстой верхней губой, он чем-то неуловимо похож на меня. Похож настолько, что некоторые люди порой путают нас. Во всяком случае на улице или в трамвае — степень нашей известности примерно одинакова и достаточно широка — подчас обращаются ко мне как к Туфану Миннуллину, а к нему, видимо, как к Диасу Валееву.
      Понять этих людей можно. Похожи. Правда, есть и разница: его лицо, мне кажется, вытесано природой более грубо, чем мое. На мой взгляд, у него облик типичного деревенского татарина. Я же — татарин городской. Последним обстоятельством во многом определяются наши принципиальные расхождения. Да еще тем, что оба драматурги и в один час истории, таким образом, претендуем на венок славы.
      Придя со своими пьесами на театральную сцену в самом начале семидесятых годов, я думал, что все мы — Аяз Гилязов, Ильдар Юзеев, Шариф Хусаинов, Туфан Миннуллин, я — будем дружно создавать новый татарский театр. Все молоды, все талантливы — что делить? Но не получилось. Разве можно такое вытерпеть? Разве вынесет душа истинного татарина, не манкурта, а природного, кондового, от народной сохи, когда у его собрата вдруг начинают широко ставиться пьесы в Москве и других городах?! Да ни за что! И видит Бог, не я вступил на путь конфронтации* .

      *См., например, рецензию на спектакль Т.Миннуллина — М.Салимжанова «Альмандар из деревни Альдермыш», опубликованную мной сразу же после премьеры в Театре имени Г.Камала этой действительно неплохой пьесы (Советская Татария, 1976, XI. 14). Полагаю, никто лучше, чем я, не написал об этом спектакле. Но жизнь состоит из пара¬доксов и неожиданностей. Парадоксален и невероятен сам человек. В 3–5-м номерах журнала «Мирас» (Наследие) за 2003 год опубликована грустная комедия покойного драматурга из Альметьевска Юнуса Аминова «Смерть самой смерти». Завершена она была в 1974 году и тогда же сдана в литературную часть ТГАТ им. Г.Камала. И вот оказалось, что эта грустная комедия и широкоизвестный «Альмандар из Альдермыша», премьера которого состоялась в этом театре в 1976 году, — пьесы-двойники. Драматург Юнус Аминов, человек к тому времени уже пожилой, фронтовик, от переживаний умер. Мои отношения с Т.Миннуллиным были разорваны тогда же, в 1976 году.— Д.В.

      Глубоко задумавшись, я пробуждаюсь к действительности от крика.
      Придя в какое-то возбуждение, мой двойник, оказывается, вдруг нечаянно срывается на тонкий клекот. Слова застревают у него в горле, губы трясутся, и он ничего не может сказать. Изо рта вырываются лишь неопределенные звуки.
      Рафаэль Насыбуллин, самоотверженно бросившись со своего стула к графину, поспешно подносит Миннуллину стакан с водой. Рука, взявшая стакан, крупно дрожит. Вода, так и не дойдя до губ, расплескивается на стол.
      Что ж, долгожданный час торжества пришел. Действительно трудно сдержаться. Это можно понять и простить.
      Я вспоминаю формулу, услышанную в декабре минувшего года у него в кабинете в Союзе писателей: «Ты не татарский драматург, а только драматург, проживающий на территории Татарии».
      Меня познакомили тогда с философским обоснованием приговора к остракизму. Я был осужден превентивно и заочно. И вот теперь справедливость, слава Богу, восстанавливается. Меня судят очно, гласно и в присутствии многих людей, как это полагается в цивилизованном, правовом обществе.
      Мой двойник, справившись с нервами, вновь набирает обороты.
      — Союз писателей устал от сутяжничества Валеева! — возбужденно кричит он.— Только и слышишь: Валеев, Валеев! Сутяжничая с нами, он зарабатывает себе славу! Пора во весь голос сказать: перед нами — клеветник!
      Я взглядываю опять на Беляева: бедняга доволен, не может скрыть торжествующей улыбки. Улыбка буквально цветет на его довольно-таки упитанном розовом лице, глазки сияют от радости, но, поймав мой внимательный взгляд, он тут же укоризненно покачивает головой: мол, перебарщивает Миннуллин. Я, как тайный сообщник, тоже киваю головой: да, слегка перебарщивает, но понять исстрадавшегося человека можно. И мы улыбаемся друг другу.
      Одновременно, чтобы не взорваться самому, я, держа руки под столом на коленях и расстегнув обшлага рукава рубашки, до невыносимой боли впиваюсь ногтями в левое запястье. Что-то влажное и клейкое проступает на пальцах. Ногти, видимо, прорвали кожу, и из нее сочится кровь. Ничего, эту боль можно перетерпеть. Она спасительна. Главное, не сорваться, не обнажить всем им на потеху внутренней боли.
      Неизвестно, вдруг думаю я, судят меня согласно «божественной резолюции» Егора Лигачева или вопреки ей? Но эту тайну мне вряд ли когда-либо доведется узнать.
      Три часа кряду длится экзекуция. Политика общественного остракизма опробывается в действии. Вот она, добротная, основательная, замечательная точка в затянувшемся конфликте. Точка, о которой говорил мне Беляев в больнице и о которой должны знать все в республике.
      Ответственность за «убиение писателя» поделена со всеми и запротоколирована, ярлык отщепенца повешен мне на грудь надолго, если не навсегда. Влиятельными лицами разных степеней и рангов в полной мере одобрена деятельность секретаря обкома в вопросах, связанных с «Днем Икс» и «Ищу человека». Осталась мелочь: от меня требуется искреннее, глубокое покаяние.
      — Что? Что вы сказали?
      Я с удивлением взглядываю на Беляева:
      — Простите, я не понял. Вы хотите, чтобы я покаялся?
      Раздается скрипучий голос Дании Хусаиновны Зариповой:
      — Конечно, Диас Назихович. И это естественно. Мы хотим понять, осознали ли вы наконец свои ошибки?
      Я взглядываю на всех присутствующих:
      — И вы считаете, что я должен покаяться? И тогда вы отпустите мне все мои грехи? Бог наделил вас такими полномочиями?
      В затихшем огромном кабинете звучит мой смех.
      — В чем я должен каяться, дорогие мои? В том, что написал трагедию о татарском поэте? В том, что завершил после четырнадцати лет работы трилогию пьес о современности? Причем на материале жизни Татарии, на событиях и страстях, которые увидел на КамАЗе? Должен сказать, вы глубоко заблуждаетесь. Сегодня здесь определялась не моя судьба. Своими выступлениями вы решали вопросы своей дальнейшей карьеры. При чем же здесь я? К великому сожалению, это вы оказались не без греха. Так кому надо каяться?
      Поздним вечером, почти ночью, раздается телефонный звонок. У телефона Раис Беляев:
      — Диас, дорогой, как твое самочувствие? Не болен? Отличное настроение? А я, знаешь, сегодня сильно расстроился. Миннуллин плохо себя вел. Грубо! Низко! Я очень многое сегодня понял. Да-да! Будем ставить точку. Восприми сегодняшнее не как репрессивный акт, а как чисто дружеские советы. Будем ставить точку.
      Опять разговор о точке. Значит, моя точка пришлась им явно не по вкусу. Выходит, мафией планируются еще новые пакости?
      — На твое усмотрение, дорогой Раис, — говорю я в телефонную трубку.— Точка так точка. Я не возражаю...


29 апреля 1986 года

      Становится известно, что уже неделю назад в Союзе писателей, оказывается, создана комиссия из пяти человек — по проверке моего письма татарскому народу.
      Председатель комиссии — поэт Ренат Харис, члены комиссии — поэт Марс Шабаев, прозаики Гумер Баширов, Михаил Скороходов, Ахат Мушинский.
      Гумеру Баширову восемьдесят пять с половиной лет. Чего надо старому аксакалу? Пора уже, наверное, в эти годы думать о встрече со Всевышним. Но земные дрязги, видимо, не отпускают душу на покой. Правда, в прошлом, до войны, он, говорят, работал следователем или прокурором. Может быть, поэтому взыграло ретивое сердце? Захотелось вспомнить молодость?
      Михаилу Скороходову шестьдесят лет. А ему что нужно? Приветливый, доброжелательный человек. Отношения между нами всегда были нормальными, приятельскими. Почему он согласился играть роль идеологического надсмотрщика?
      С Марсом Шабаевым мы в 1976 году одновременно получили Государственные премии республики. Как бы побратимы. Побратимы, да, оказывается, не совсем. Однако особенно поражает участие в следствии Ахата Мушинского. Мой ученик — из объединения «Литературная мастерская», которым я руковожу много лет. Неужели и в самом деле первыми предают учителя всегда его ученики?
      Любопытно и то, что следственную бригаду возглавляет Ренат Харис — бывший заместитель министра культуры, редактор журнала «Казан утлары», крупный поэт. Я только что опубликовал рецензию на его новый сборник стихов, где пишу о нем как о крупной фигуре... Вроде бы даже приятели.
      В самом деле парадоксальна, невероятна, неожиданна в своих проявлениях сама природа человеческого «я».
      Ошеломляет и то, что с большинством членов следственной комиссии меня связывают хорошие, порой даже приятельские, отношения в течение многих лет, однако о новом повороте я узнаю с опозданием.
      Между тем своеобразный «розыск», оказывается, вовсю ведется по всему городу. Следственная комиссия действует энергично и напористо.
      В театрах, издательстве, редакциях газет, Министерстве культуры республики, отделении ВТО опрашиваются десятки людей.
      Один из информированных доброжелателей сообщает мне, что подготавливается совместное заседание партбюро и правления Союза писателей, в повестке дня которого — «персональное дело Д.Валеева».
      Цель готовящейся акции, видимо, аналогична «мероприятию от 21 апреля», проходившему в кабинете Раиса Беляева,— запротоколировать мнение писателей, легализовать травлю, одобрить ее и, поделив с писателями ответственность, на них же свалить принятие последних «карательных» мер.
      Вероятно, мой отказ от публичного покаяния и, напротив, даже призыв к противникам покаяться им самим взбеленили всю честную компанию.
      Звонит прозаик Гариф Ахунов, уточняет:
      — Судилище назначено на три часа пятнадцатого мая.
      Сижу за письменным столом. Нет никаких сил писать. Рукопись «Третьего человека, или Небожителя» за апрель увеличилась всего на тринадцать страниц. На моем рабочем столе — книга-собор. Самая главная моя книга. Работа замучила меня обилием материала, который нужно перелопатить. Апрельские дни пришлись на изучение эпохи античности, или второго реалистического стиля (по моей терминологии), а это значит, мне надо было посмотреть на рубеже старой и новой эры мировое искусство во всех его жанрах от поэзии и драматургии до танцев, фресковой живописи и скульптуры, изучить философию этого времени, зарождающую науку, понять, что делалось человечеством в эпоху античности в области политико-государственного строительства, и все это увидеть одновременно на пространствах Египта, Китая, Индии, Ближнего Востока, греко-римского ареала. Для меня одно удовольствие бесконечно копаться и находить в невероятном месиве фактов общие точки соприкосновения, единую линию, характеризующую в целом стиль мышления и действия мирового человека в античную эпоху, но травля отвлекает от радости творчества.
      В эссе «Великие стили» я обозреваю человеческий мир в его целостности, в его глобальных волнах развития — меня интересует не только античность, я иду от истока, скрывающегося в мустьерской эпохе нижнего палеолита, вплоть до XX столетия и даже до прогностических видений жизни человеческой расы в будущем, в ХХI — ХХV веках. Все это обозрение мира является лишь главой в книге-соборе, одним из тематических пластов рукописи. В воображении живет замысел грандиозный, великий, его я пытаюсь осуществить в последние годы. Но осуществлю ли?
      Позади — увлечение драматургией, прозой. Позади почти десять лет непрерывной работы над рукописью «Небожителя». И вот — апрель 1986-го и всего тринадцать страниц текста, написанных в коротких промежутках между тяжелыми «боями». Какой бой предстоит завтра? И с кем именно?


2 мая 1986 года

      Сюжет, проступающий на страницах документального романа, придумываю не я.
      Этот сюжет — о взаимоотношениях художника и общества в восьмидесятых годах XX века, о том, в каких условиях порой приходится жить и работать писателю, в какой абсурдной, дикой обстановке создаются подчас некоторые тексты — весь этот сюжет, отчасти комедийный, отчасти фарсовый, отчасти трагический, во всех его разветвлениях пишет сама жизнь. Она сама выбирает и назначает и своих героев.
      Участие почти всех «персонажей» в событиях описываемой истории, за редким исключением, зафиксировано в стенограммах, в протоколах обсуждений, которые я привожу, в письмах, газетных и журнальных статьях. Моя работа по написанию «романа» о самом себе и моем окружении заключается, пожалуй, только в том, что я с большей или меньшей регулярностью вклеиваю на страницы толстой «амбарной» книги появляющиеся документы, за которыми, впрочем, иногда приходится охотиться. Да еще делаю иногда на этих же страницах короткие полузашифрованные записи об основных событиях.
      Ставка на документ — принцип построения романа жизни.
      Но есть в этом «романе», который медленно и неторопливо пишется самой жизнью, несколько персонажей, имен которых я обозначить не могу даже на страницах собственного дневника. Скажем, взять так называемого философа-наблюдателя. Назвать действительное имя этого человека, дабы не навредить ему, я не имею права. Про себя я называю этого человека «агентом темных сил» — за посреднические услуги, которые он, мне кажется, выполняет. Но кто знает, вдруг я ошибаюсь. И вдруг этот человек на самом деле бескорыстный и честный наблюдатель жизни.
      Не могу я назвать имя и другого человека. Да, в сюжете, который выстраивает сама жизнь, 2 мая 1986 года вдруг возникает и новый «персонаж».
      Уже поздний вечер синеет в окнах, когда раздается звонок в дверь.
      Открываю. В дверном проеме — знакомый человек. Даже больше того, почти приятель.
      Нарочно зашифрую его внешность. Пусть у Р.Мадьярова* будут русые пряди волос. И пусть серые глаза будут остро сверкать из-за стекол очков. И пусть этот человек будет человеком неопределенного возраста.

     * Фамилия изменена. — Д.В.

      — Извините за внезапный визит, Диас Назихович,— покашливая, говорит он.— Не хотите ли прогуляться? Я шел мимо вашего дома и вот надумал заглянуть. Простите, что поздно.
      — Заходите,— говорю я.— Попьем чаю.
      — Нет, давайте лучше погуляем. Вечер исключительно хороший. Здесь у вас неподалеку Чеховский сад. Надо бы поговорить. Вы сами поймете, что лучше это сделать на улице.
      Действительно, теплая майская ночь хороша. Мы выходим из подъезда во двор, а потом на улицу, направляемся в сад возле Чеховского рынка.
      Вот и пустая скамья. Над головой в ранней листве ярко светится сор звезд.
      — Я давно хотел повиниться перед вами,— говорит Мадьяров.— Но, знаете, трудно. И потом немалый риск! Может быть, завтра я буду уже жалеть о сегодняшней оплошности. Но, понимаете, так хочется иногда высказаться, открыться полностью! Давнее неудержимое желание! Так выскакивает, наверное, пробка из бутылки шампанского. И то же чувство и недержание слов томит, наверное, убийц.
      — Вы меня интригуете.
      — Да? Сейчас вы все поймете. Мы были сегодня с женой в гостях. Я крепко выпил, наверное, оттого и решаюсь на исповедь. Пошли домой и по дороге разругались в пух и прах. Жена побежала жаловаться на меня своим родителям, а я направился прямиком к вам. А суть в общем-то следующая. Уже несколько лет, Диас Назихович, а особенно с той поры, когда началась вся эта история с «Днем Икс», я составляю отчеты о каждой встрече с вами. Это входит в мою обязанность. Ваша оценка событий, ваши взгляды... Ну, собственно, моих работодателей интересует многое. Даже мелочи. Вы не обратили внимание, что в последний год мы стали встречаться с вами гораздо чаще? Неспроста!
      — Вы всегда сочувствовали мне и даже негодовали...
      — Да-да, Диас Назихович, и я каюсь перед вами. Дело в том, что я давно хотел предупредить вас. В общем-то я испытываю к вам большое уважение. И даже огромную человеческую симпатию. Вся эта травля сделала меня еще больше вашим искренним сторонником. Смешно, конечно, в моем положении говорить, но по-человечески я, например, возмущен... Да! Но дело все в том, Диас Назихович, что, как бы я ни был возмущен, после встреч с вами я всякий раз обязан был сообщать основные мотивы разговора... А месяц назад почувствовал: все, дохожу до предела! Вы знаете, я стал много пить. Пью теперь практически каждый день! Отсюда и дрязги с женой. Она, конечно, не знает об этой стороне моей жизни. Знала мать. Она умерла месяц назад. Теперь знаете вы. Похоже, эти обязанности передаются по наследству. Мне кажется, и мать сотрудничала с ними. И я боюсь, что и мой сын, которому сейчас только девять лет, потом тоже окажется в их руках.
      — Я вам сочувствую.
      — Да? Правда?
      — Кому же постоянно вы исповедуетесь? — спрашиваю я.— Кто ваш хозяин?
      — Со мной обычно работает один майор. Но иногда, когда он узжает в командировку или берет отпуск, встречаюсь с капитаном. Не буду говорить о подробностях. Не нужно. Не имею права. Не хочу говорить, и с чего все началось, как меня уговорили сотрудничать. Наверное, все произошло так же, как и у всех других. Техника вербовки давно отработана. Приемов много. Единственная моя цель сейчас — предупредить вас. Знайте, на вас постоянно собирается компромат. Не буду гадать, как вы отреагируете на это, но знать об этом вы должны.
      — А что вы доложите о сегодняшней встрече со мной?
      — Сегодняшняя встреча не запланирована, не оговорена. Это целиком моя инициатива. Я иду даже на определенный риск, всецело доверяясь вам.
      — Ну, будем считать, что не вы один занимаетесь таким святым делом,— смеюсь я.— Эти сведения я мог бы получить и от кого-нибудь другого. Ведь так? Да и что особенного вы мне сообщили? Ничего.
      — Вы снимаете с меня тяжесть ответственности за то, что я проговорился вам. Спасибо.
      — Я знал, что информация собирается. Скажу даже больше: я давно догадывался и о вашей роли...
      — Догадывались? Боже мой! Знаете, иногда, когда я что-то утаивал, не хотел по тем или иным соображениям сообщать, они меня уличали. Такое впечатление, что они имеют несколько каналов получения информации. Не исключено, что и телефон, и квартира у вас прослушиваются. Поэтому я не хотел говорить обо всем этом у вас дома. Лучше на улице.
      — Да, писатель подрывает государственные устои, когда пишет в СССР антифашистскую трагедию и прокоммунистическую драму. Очень любопытно. Страну продают и предают на каждом шагу оптом и в розницу, а спецслужбы почему-то упорно занимаются всякой чепухой. Это не только любопытно. Это уже подозрительно.
      — Это скорее грустно, Диас Назихович. В газетах, какую ни возьмешь, одни разоблачения прошлых лет, а в жизни? Конечно, нет такого репрессивного режима, как раньше, но зачем-то вся эта информация собирается? А когда она будет пущена в ход? Знаете, таких ситуаций, как наша (вот вы — писатель, а я — осведомитель), в тридцатых или сороковых возникало сколько угодно. Но ведь ничего не изменилось. И не изменится. Сейчас приду домой, завалюсь в постель, возьму журнал и буду на сон грядущий глотать яд из очередного романа о лагерной жизни, преследованиях, арестах... Боже, как смешно! Я не прошу у вас прощения. Но поверьте, если бы не было меня, рядом с вами возник бы кто-то другой. И он, возможно, не пришел бы к вам с покаянием. А я все-таки стараюсь быть чем-то полезным вам, не все отражаю в своих отчетах. Вы бываете очень резки в словах, в формулировках, а я отмечаю далеко не все...
      Два человека долго сидят в тихом ночном саду под звездным светом. Не все из сказанного я заношу на страницы этого дневника.
      Через два часа один человек уходит, а другой неотрывно смотрит ему вслед, во мглу ночи.
      Что это было? Действительно порыв сердца? Или новая, тщательно продуманная провокация?
      Ночной разговор возбуждает во мне легкое любопытство, но не несет в себе принципиальной новизны.
      Двое осведомителей спецслужб уже признавались мне прежде в таком же грехе повседневного наблюдения и доносительства. Один еще в 1972 году, другой — через десять лет, осенью 1982 года. Сегодняшний «стриптиз» — третий по счету.
      Бог мой, как скучна, жалка и нелепа человеческая жизнь! Я чувствую, в груди леденеет — не страх, не робость, напротив, холодная, безрассудная ярость.
     







Hosted by uCoz