|
* * *       В конце шестидесятых годов я хотел написать пьесу о человеке, бросающем вызов существующей системе взглядов. Вот размышления моего героя:       — Поймите, физика представляет собой не набор изолированных друг от друга гипотез, а систему связанных друг с другом положений. Изменение одного из них влечет изменение других. Отсюда следует невозможность сепаратного опровержения отдельных гипотез. Физик никогда не может подвергнуть контролю опыта какую-либо гипотезу в отдельности. Всегда — только целую группу гипотез. И когда опыт оказывается в противоречии с предсказаниями, он может сделать лишь один вывод, а именно тот, что по меньшей мере одна из этих гипотез неприемлема и должна быть изменена. Но как заключить, какая именно гипотеза неверна? Следствием связанности отдельных частей физической теории является то, что при желании ты можешь сохранить любую проверяемую физическую гипотезу, даже в том случае, если она суперочевидно противоречит с данными опыта. Стоит только подкорректировать другие компоненты теории, которые дополняют данную гипотезу. Вот этой корректировкой и занимается физика в течение последних пятидесяти-шестидесяти лет. Она ставит заплаты на заплаты вместо того, чтобы выбросить, скажем, теорию относительности Эйнштейна в мусорный ящик. В основе любой физической картины мира лежат определенные понятия о пространстве и времени. Будущая революция в физике — прежде всего качественное изменение наших пространственно-временных представлений. Там, вовне, находится большой мир, существующий независимо от нас, людей, и стоящий перед нами как огромная вечная загадка. Он доступен, однако, по крайней мере отчасти, нашему восприятию и нашему разуму. Изучение этого мира манит как освобождение. Мысленный охват, в рамках данных нам возможностей, этого внеличностного мира представляется мне, наполовину сознательно, наполовину бессознательно, как высшая цель. Я иду в этот мир в поисках физического описания Бога. И, быть может, мне суждено еще хоть на мгновение увидеть нечто вроде обетованной земли и поверить в реальность своих уравнений. Это не более чем надежда, потому что каждый вариант связан с большими математическими трудностями. Математические мучения держат меня в безжалостных тисках. Единая теория поля, можно сказать, уже закончена мной. Но к ней трудно подойти метафизически и, несмотря на весь затраченный труд, я не могу ее проверить каким-либо способом. Такое положение сохранится на долгие годы. Физики не воспринимают логических и философских аргументов.       А вот реплика его оппонента:       — Ужасно бывает жалко, когда в науку приходит человек как будто бы подходящих данных, но вдруг оказывается замешанным в скандале. К сожалению, вы не заслуживаете снисхождения.       — Мы говорим о физике и давайте отвлечемся от соображений морального характера.       — К великому сожалению, за вами тянется шлейф -аморальных поступков по отношению к женщинам, и они стали известны. Вам придется временно уйти со сцены. Возможно, года через три или четыре вы вернете себе свое теперешнее положение. Будем надеяться на это.       — Иными словами, либо я должен уйти из науки, либо мне предназначено стать скромным, терпеливым послушником, дабы добиваться скромных и достойных успехов после долгих лет скучного и добродетельного труда? Третьего пути нет?       — Право на третий путь, то есть на великие открытия, нужно заслужить.       — На днях я читал фантастическую повесть. И знаете, самые фантастические ситуации кажутся мне иногда обыденными по сравнению с теми мгновениями, когда в какой-нибудь наиреальнейшей комнатке, в какой-нибудь темной коммунальной квартире, под ругань соседей и рев воды, спускаемой в общественном туалете, мысль человека, стоящего, возможно, на самом краю безумия, мучительно бьется над проблемами, охватывающими все мироздание, всю историю космоса, весь его смысл, всю его гармонию и дисгармонию, когда кажется, что в этой самой обстановке вот-вот будут решены коренные проблемы, и наиреальнейшая явь начинает просвечивать, а через нее становятся видными космические коллизии. Вот она, атомная бомба,— мозг творческого человека! Чего мы хотим в нашей слепой, безумной жажде узнать, проверить, решить? Это какие-то трагические поиски гармонии. И вы говорите, что мне нужно заслужить право на эти поиски?       — Да. Совершенно верно.       — Я убью вас... Я убью вас, если вы, ничтожный человек и ничтожный ученый, встанете на моем пути к гармонии!       — Вы сами будете уничтожены. Стратегический курс науки определяют не гениальные одиночки. Его определяют могущественные силы. У вас конфликт не со мной. У вас конфликт с силами, стоящими за мной.       — Я готов биться хоть с самим Дьяволом!       ...И разве я не бьюсь с Ним тоже? * * *       ...Мир не должен* действовать на нас, не должен возбуждать наше удивление. И это спокойное безразличие к нему выражает ту же непоколебимость, как и псалом 46,3: «Мы не устрашимся, если даже погибнет весь мир». Всем этим расчищается место для христианского презрения к миру, для христианского положения, что мир суетен.       * Ряд фрагментов не имеет ни начала, ни конца. Минуло больше тридцати лет, мне трудно уже увидеть в своем воображении или восстановить некоторые тексты в первоначальном их виде. Представьте тетради, совершенно синие от разводов, когда текст абсолютно невосстановим, но вдруг попадается несколько страниц, написанных не чернилами, а карандашом; здесь, пусть и с трудом, можно что-то еще разобрать, хотя и не все. Но часто - нет ни начала, ни конца. Некоторые листы обгорели или были залиты водой. - Д.В.       Непоколебимый дух «мудреца», способствовавший гибели античного мира, испытал внутреннее потрясение, от которого его не мог спасти никакой стоицизм. Дух ранее был огражден от всякого влияния мира, сделался совершенно невосприимчивым к треволнениям его, поднялся выше, не удивлялся ничему, и самим падением мира не был выведен из состояния своей невозмутимости (первый этап, дохристианский).       На самом деле древняя история заканчивается тем, что я начинаю видеть в мире Мою собственность. «Все предано мне Отцом Моим» (Матф., II, 27). Мир перестает быть для Меня всемогущим, далеким, священным. Я —господин мира, Мне принадлежит господство над ним, мир сделался прозаичен, потому божественное исчезает из него: мир — Моя собственность, с которой Я распоряжаюсь так, как Я (т.е. дух) хочу.       Когда Я поднялся до того, что сделался собственником мира, эгоизм совершил первую победу, он победил мир, стал выше его и спрятал под замок приобретения многих веков. Первая ступень господства достигнута (второй этап, условно говоря, христианский).       Но повелитель мира не является еще повелителем своих чувств, мыслей, своей воли; он еще не господин над духом своим, потому что дух еще священен, и христианин, забывший уже мир, не решается еще забыть Бога. Древняя борьба человека (на первом этапе, согласно моей раскладке) была борьбой против мира; средневековая или христианская борьба ведется против себя, духа. Та — против внешнего мира, эта — против внутреннего. Борьба человека в эпоху Средневековья — внутренняя, думающая, размышляющая (происходящая или разворачивающаяся внутри сознания).       Вся мудрость древних, т.е. античных (более ранняя история по Штирнеру, во внимание не берется), заключалась в познании мира, а мудрость новых — в познании Бога. С миром покончили уже язычники, но настало время покончить с собой, с духом, т.е. жить без Бога (здесь, пожалуй, точка отсчета для грядущего — в ХIX и ХХ столетиях — рождения массового атеизма).       Почти две тысячи лет мы трудимся над тем, чтобы низвергнуть святого духа. Многие святыни нам удалось уже вырвать и попрать, но гигантский противник снова восстает, изменив лишь свое имя, свой образ. Дух еще не лишен своей божественности и святости, он еще не свергнут. Правда, он не летает уже в виде голубя над нашими головами, не ублажает одних святых, позволяет простым смертным трогать себя, но дух человечества, т.е. дух «человека», еще чужд и Тебе, и Мне; он еще далеко не наша неограниченная собственность, которой мы могли бы распоряжаться по своему усмотрению. Действительно, случилось только одно, что ясно направило путь пост-христианской истории: суть заключается в стремлении очеловечить святой дух, приблизить его к людям. ¬В конце концов, мы стали постигать дух как «дух -человечества», и он явился нам более говорящим, -доступным, близким в виде «идеи человечества» или «гуманной любви». (Это суть третьего этапа, в течение которого происходит преображение веры христианской, а также мусульманской или какой-либо иной в веру коммунистическую с ее идеей «гуманной любви» к ближнему и далекому. Четвертый этап — это история первых веков грядущего третьего тысячелетия — возможно, явит собой освобождение от всякой веры или, точнее, освобождение от старой веры (христианской, исламской, буддистской и проч.) и наполнение души человека новой верой, более абсолютной по духу и поистине всемирной по распространению. Здесь в моем сознании брезжит великая идея о периодической смене духовных составляющих во всемирной истории человечества. Вероятней всего, идея эта чрезвычайно перспективна для дальнейших разработок).       Но вернемся к тому, о чем размышляет Макс Штирнер в своем «Единственном». Послушный слуга — свободный человек. Какая жестокость, какая бессмыслица! Но таков дух буржуазии, по его мнению, и ее поэт Гёте, и ее философ Гегель сумели всячески разукрасить зависимость субъекта от объекта, повиновение объективному миру. Кто отдается чему-нибудь вполне, тот — свободен.       (В обществе Штирнера человек тоже не обретает свободы, там он подпадает под власть эгоизма других. Насилие общины, церкви, государства, секты, партии над личностью здесь преображается в насилие личности над личностью. Сильный или хитрый порабощает слабого и бесхитростного. Выхода нет. В любой момент своей истории человек вынужден жить в мире насилия. Ибо из материала насилия состоит его собственная природа. Само понятие человеческого «я» пронизано идеей насилия или защиты от него, обороны от него).       Однако не только деньги составляют мою собственность. Каждое мнение мое — Мое, или Моя собственность.       Если идти по предлагаемому обществом пути дальше, то, следовательно, нужно уничтожить каждое особое мнение или сделать его неличным. Личности не подобает иметь свое мнение в новом времени, оно должно перейти на всеобщее, на человека вообще, сделаться этим всеобщим человеческим мнением, совершенно так же, как личная воля переходит к государству и личная собственность — к обществу.       Если останется у меня мое мнение, у меня останется Бог (Бог существует исключительно как мой Бог, как мое мнение, моя вера); следовательно, останутся моя вера, моя религия, мои мысли, мои идеалы. Поэтому впереди должна возникнуть всеобщая человеческая вера, «фанатизм свободы». Он был бы верою, вполне соответствующей «сущности человека», верою разумной, так как только «человек» разумен (я и ты, мы можем быть совершенно неразумны). При этом высшем развитии «свободного человека» (от точки отсчета, когда человек — убежденный слуга) мы станем особенно стараться принципиально побороть эгоизм.       Что же дальше утверждает Макс Штирнер?       Я ничего не имею против свободы, говорит он, но я хочу для тебя больше чем свободы. Ты не только должен освободиться от того, чего ты не хочешь, ты должен иметь то, что ты хочешь; ты должен быть не только свободным, ты должен быть «собственником» свободы. Полное самоотречение — вот свобода от всего; правда, свобода от самоутверждения, от собственного я. Стремление к свободе, к чему-то абсолютному, достойному всякой жертвы, в том числе и великой, лишило нас индивидуальности, оно создало самоотречение (Фихте, русское иночество, скиты, монашество, схимники).       «Освободившись же от греха, вы стали рабами праведников» (Римл., 6,18).       Однако какая разница между свободой и самообособленностью! Можно освободиться от многого, но не от всего, можно остаться без чего-нибудь, но не без всего. Внутренне можно быть свободным от того либо другого, но не от всего.       Напротив, самообособленность — это все мое существо, мое бытие, это я, я сам. Я свободен от того, чем я не связан, я собственник того, чем я владею или что в моей власти. Я принадлежу сам себе всегда, при всяких обстоятельствах, когда я умею иметь себя, а не выбрасывать себя другим. Я не могу истинно желать быть свободным, если я не могу сделать, достичь этого: Я могу желать этого, стремиться к нему потому, что оно остается идеалом, призраком. Оковы действительности натирают на моем теле новые и новые рубцы. Но я все же принадлежу самому себе. (Все это, разумеется, утешения раба, его великая гордыня, пустое маниловское самовозвеличение.) Если я сделался собственностью моего господина, продолжает Штирнер, то исключительно ради меня, ради моей пользы: я не свободен от него, но я выношу его ради моей пользы; правда, его удары обрушиваются на меня, я не свободен от них, но я переношу их ради моей пользы, для того, чтобы обмануть его моим кажущимся терпением, или для того, чтобы не навлечь на себя чего-нибудь худшего моим сопротивлением. (Короче говоря, я всюду самообособлен, я всюду принадлежу сам себе. Если бьют, то, что же, это крайне нужно для меня самого — могут ведь и изувечить. Если опять-таки ставят к стенке и я вижу черный зрачок направленного на меня дула, то и это полезно и хорошо — могли бы повесить или посадить на острый деревянный кол. И зачем мне желать остаться неизбитым или живым, если я не могу сделать, достичь этого. Пусть бьют. Я все равно собственник того, чем я владею. В частности, собственник ударов, обрушивающихся на меня. Таково в утрированно-грубом виде «самоосвобождение» Штирнера. А можно взять и шире —«самоосвобождение» европейского человека. Насколько понятие о свободе российского человека разнятся с таким подходом. Впрочем, зачем шаржировать?) Вот Штирнер сам. Под властью жестокого господина, утверждает он, мое тело не свободно от пыток и кнута; но мои кости, стонущие во время порки, свободны, мои мускулы содрогаются под ударами, и я издаю стоны, потому что стонет тело. Мои вздохи, моя дрожь, однако, показывают еще, что я — у себя, что я принадлежу еще себе. Моя нога, допустим, не свободна от ударов господина, но она — моя, неотделимая от меня. Пусть он оторвет ее от меня и посмотрит, моя ли еще нога в его руках! Нет, это труп ноги! А я — я остался!       Я не могу вылезти из моей кожи, и во всей моей природе, т.е. во мне, заключается мой закон. Но только стоит напомнить о себе, как я впадаю в отчаяние. «Что такое Я?» — спрашивает каждый из нас. Пучина беззакония, беспорядочных стремлений, страстей, желаний, хаос без света, без путеводной звезды. Как могу я получить истинный ответ, если я буду спрашивать себя, не обращая внимания на заповеди Божьи, на голос рассудка, который во время всего хода истории после горького опыта возвел в закон все разумное, все наилучшее? Моя страсть направит меня на самое безумное... * * *       — Из десятка возможных вариантов ответа вам, чтобы успокоить свою душу, пожалуй, надобен только один, пусть даже он будет ложным. Мне же нужно все десять вариантов, и еще десять, и еще, ибо только все они вместе, будучи представлены в несоединимом единстве, помогут мне познать самого себя и познать мир. Идеальная жизнь, на ваш взгляд, есть жизнь в вере в одну неоспоримую истину, без разума. Не задумывайтесь, не предпринимайте поиски других возможных вариантов, не губите себя сомнениями. Эти заповеди лежат в основании любой религии. Зачем еще что-то искать. Все уже объяснено отцами церкви, основателями вероучения. Только внимательно слушай и беспрекословно повинуйся необходимости, проявленной и изреченной святыми отцами и современной тебе светской властью. По существу же это —низведение человека до степени рабского существования. Животные живут инстинктом. У них нет религии. Есть и размножаться — закон их жизни. Но, собственно, таков и основной закон жизни человека. Литература и искусство, различные формы труда, творчество всех видов, в том числе философское и религиозное, войны, подвиги мысли и любви, бесконечно разнообразные сюжеты, в которые каждый раз по-новому укладывается человеческая жизнь — все это красивые облака, испарения, эманации двух основных первичных инстинктов человеческого существа: питаться и размножаться. Мы живем верой, иллюзиями, созданием из облаков воздушных замков. Одна из иллюзий — наше будущее. Но проходит время, будущее не наступает, мы по-прежнему находимся в настоящем, которого не видим, не хотим замечать. И ничего нет. Жизнь прошла, а человек не видел и не почувствовал ее. Но, в таком случае, существовал ли он? Да, питался и размножался. Не более того. Спасает ли человека слепота? Я не спорю с вами. Я принимаю и вашу цель, и ваше стремление к определенной философии, и вашу веру в определенного Бога. И ваши основные первичные инстинкты: питаться и размножаться. Впрочем, так же, как философию любого другого толка. Как и религию несколько другого оттенка. Наконец, как и первичные инстинкты иного свойства.       — То есть как понять вас? Сегодня вы исповедуете материалистические взгляды, а завтра — идеалистические? А послезавтра вам захочется нарядиться, например, в легкие одеяния интуитивизма?       — Да-да, вы правы. Только увеличьте скорость этих превращений. Представьте, сегодня утром я идеалист, а уже через полчаса, да нет, через двадцать минут, через десять минут или, Боже мой, даже через десять с половиной секунд я — материалист. Сейчас я христианин, а уже через секунду — представьте это — или даже через полсекунды я — мусульманин или буддист.       — Вы издеваетесь надо мной?       — Нет, я — в поисках универсальной философии и универсальной религии. Некоего, если хотите, Супербога, который как бы уже парит и над троичным Богом христианства, и над Аллахом Мухаммеда, и над Иеговой выходцев из Иудеи.       — Это Бог еще более отвлеченный?       — Это система божеств. Я представляю ее как бесконечную прозрачную пирамиду, острие которой вонзается в облака и уходит в непредставимый Космос. Мы, человечество, располагаемся в основании этой пирамиды. Мы — тоже ее неотъемлемая часть. * * *       ...Мы находимся в мире, который есть простая видимость, не имеющая самостоятельного существования, а потому не может быть истинным и ее (этой видимости) познание, ибо познание действительности средствами разума без учета многообразных переплетающихся связей, без принятия во внимание того огромного влияния, которое эти связи оказывают на частное и конечное, искажая, огрубляя действительность, собственно, и не может дать о ней (действительности) никакого верного представления.       Это тезис. С этими мыслями трудно не согласиться. А вот противоположная им ответная реплика, которую тоже не хочется оспаривать. Антитезис можно увидеть во взглядах неореалистической теории имманентности независимого, утверждающей как бы первородство частного в его отношениях с другими вещами, а потому, поскольку вещи не зависят от того, в каких отношениях друг к другу они находятся, правомерен конкретный анализ частного и конечного, ибо только такой анализ может дать истинное знание.       Таким образом, и здесь, как и всюду, мы наблюдаем столкновение полярных крайностей, взаимоисключающих друг друга. С одной стороны, возводятся в абсолют связи действительности, с другой — столь же абсолютно пренебрегают каким-либо значением познания связей для изучения и познания самих вещей. Диалектического средостения между этими полярными взглядами нет. Здесь, да и не только здесь,— примеры такого рода можно отыскать почти на каждой странице философских сборников,— мы снова видим какую-то патологическую любовь человеческого ума, с одной стороны, к отвлеченностям, часто схоластическим, и к умствованиям безотносительно к чему-либо и к кому-либо, так сказать, вне временных и пространственных границ, а с другой стороны, к умствованиям, привязанным к сугубой конкретике, и ни к чему больше. Мир же многообразен, разноречив, пленительно диалектичен. Как поместить его целиком в какую-то логическую схему?       Огромный накопившийся материал, тонкая, почти ювелирная разработка множества отдельных частных вопросов — все это в философской мысли есть. И с избытком. Нет подчас другого — сведения воедино различных философских школ и направлений в некую универсальную философию; именно в этом я вижу будущее развитие человеческой мысли, обнимающей собой мир, в котором все возможно и все имеет место.       — Ну, дорогой мой, это эклектика, нечто вроде винегрета.       — Да-с, уважаемый, люблю, знаете ли, винегрет. Последний вкусен. Должна быть вкусна и универсальная философия всеобщего синтеза. Вы назовете ее, конечно, эклектической. Но на это, признаться, мне наплевать.       — Вы употребляете такой грубый термин?       — Универсальная философия оперирует всеми терминами и понятиями, которые выработаны человечеством. Как тонкими, так и весьма грубыми... * * *       ...Это всего лишь психологический пример того, как по принципу дифференциального исчисления из суммирования бесконечного числа бесконечно малых раздражений слагается иная, более мощная реальность. Так и здесь — из массы бессознательных, смутных представлений рождается одно сознательное и ясное как день. Количество переходит в новое качество.       Гипотеза о бессознательном в жизни, возникшая сначала из метафизических размышлений, явилась шагом к преображению психологии. Рационализм и эмпиризм XVIII века, как и государственно-партийная схоластика ХХ столетия, признавали за действительное в душе только то, что содержалось в ее самосознании. Огромная же, еще малоисследованная область неподсудной разуму стихии бессознательного, считалась и поныне еще считается однополой ограниченностью вне закона.       Бессознательное оказалось в роли гадкого утенка Андерсена. Сначала его не замечали. Потом, вроде бы заметив, стали третировать, бить, клевать, издеваться. Господствовали, как всегда, воззрения недоумков. Но гадкий утенок выжил, выпестованный Зигмундом Фрейдом. В его психоанализе сиротливая, замурзанная, не нужная никому лейбницевская мысль, идея или допущение превратились в великое открытие, взорвав каноны старой психологии.       Лейбниц, конечно, не безгрешен. Строгий детерминизм его монадологии, полнейшая автономность монад и их независимость друг от друга, закон непрерывности и отсутствие скачков в природе, предсуществование души да и многое другое подлежат сейчас, возможно, интеллектуальному пересмотру. Излишни его нападки и на атомистическую теорию, его опровержения ньютоновской гипотезы тяготения, наконец, поход против реальности времени и пространства. В рассуждениях на эти темы он превращается порой в рутинного филистера. Впрочем, это, видимо, необходимая дань времени, тот метафизический предел, преодолеть который ему не удалось даже силой своего гения. Уходя из своей эпохи, он все же не мог совсем порвать с ней. Наследство и тяготило, и было одновременно дорогим, кровно близким. Его монадология не знает еще движения. Она неподвижна, почти статична. Она не одухотворена диалектикой, в ней нет неистовства относительности. Она не объемлет, наконец, всего мира, все мироздание. В ее рассмотрении находится лишь макрокосмос. В силу определенной близорукости своего времени монадология Лейбница не могла, конечно, провести свои выводы до субклеточно-молекулярного уровня или обнять собой мегакосмос. Но эта философия —уже философия синтеза. Пусть еще представленная не на диалектическом уровне.       Среди монад, утверждал он, находятся некоторые, представляющие собой комплекс низших монад с большей ясностью и отчетливостью; в этом комплексе они образуют род центральной монады. При таком отношении низшие монады являются исключительно пассивными, центральная же монада, в сравнении с ними, относительно деятельна, и ее отчетливое представление определяет смутные состояния остальных. Таким образом, центральная монада приобретает относительно низших монад значение субстанции в высшем смысле и, как таковая, образует «субстанциональную связь», соединяющую низшие монады. Читая это положение Лейбница, я подумал: нельзя ли распространить это допущение на взаимоотношения Бога, т.е. некоего высшего сознания, с остальным земным тварным миром? Иными словами, нельзя ли уподобить Бога некой центральной монаде мироздания? Составные тела,— всегда организмы, деятельная жизнь которых и, может быть, смысл сосредоточивается в одной центральной монаде.       Что еще есть интересного в моих старых философских текстах?       Вечные истины не существуют искони в сознании человека, но они также и не проникают в него извне. Они, пожалуй, с самого начала существовали в душе (в латентном состоянии) с той бесконечно малой степенью сознания, которую мы называем бессознательной, и лишь на почве опыта, в котором они еще являются смутными, они поднимаются на ясную высоту сознания. Монада, отражающая Вселенную, т.е., допустим, Бог, носит в себе также и мировые законы. Но человеческая монада сначала так же мало сознает эти законы, как и вообще большую часть Вселенной. Она впервые пытается довести их до ясности, лишь проходя смутные чувственные представления, узнавая, таким образом, то, чем она обладала и владела всегда. Эти мировые законы суть в то же время законы ее собственного мышления, бессознательно применявшиеся ею задолго до того, как ее сознание их узнало.       Отсюда следует, что для того чтобы познать мир, нужно проникать не только в природу, но в равной степени и в себя, скажем, в свое бессознательное «я», то есть заняться расшифровкой содержания бессознательного.       Любопытно совпадение генотипов мышления. Разные эпохи, разные века, но генетически — одна философия синтеза, создаваемая словно одним типом философов. Или одним философом, носящим в разные эпохи разные имена.       Вот эта восходящая линия: Анаксимандр — на стихийно-бессознательном уровне; Телезий, Бруно, Робинэ, Лейбниц, Фехнер — на метафизическом уровне; я, Д.В.,—на диалектическом уровне. А если взять суммарно, то все это — многоуровневая попытка создания универсальной философии синтеза, своего рода философии любви. Таким образом, человечество в лице определенного количества мыслителей и философов в разные века своего существования снова и снова предпринимает как бы некий поход к искомому идеалу философской мысли.       Но вернемся к монадологии Лейбница. И в высших монадах, по нему, присутствуют в латентном состоянии способности низших монад. Таким образом, высшие включают в себя низшие; они и на одном уровне с ними, и неизмеримо выше. Отсюда глубокая связь между различными монадами, это связь однородного с однородным. В человеке представлено сознание, предсознательное, бессознательное. Эти слагаемые можно тоже вообразить как некие монады. Последние (предсознательное и бессознательное) не обладают ни ясностью, ни отчетливостью представлений, но они как бы субстрат сознания, субстрат центральной монады человека.       Отношения монад покоятся на зависимости и независимости друг от друга. Зависимость приводит к детерминизму, независимость — к индетерминизму их деятельности... * * *       Отрывок из сгоревшей в огне пьесы:       ...— Да, практически! Где, где в практике может быть применена твоя система?       — В космосе. Именно там! В атомной физике. Время подтвердит мою правоту. Я только, пожалуй... выскочил раньше, чем следовало. А ваша улыбочка? Я понимаю ее природу. Вы предпочитаете сказать с серьезным видом: дважды два — четыре. Но это может сказать любой.       — А ты утверждаешь, что пять?       — Но вы разберитесь вначале, занимаюсь я фокусами или нет.       — А Эйнштейн занимался?       — Ваш Эйнштейн и сам чувствовал несовершенство своей теории. Ну ладно, поди все к черту! Но как быть: меня отлучают от занятий.       — Дорогой мой! Пороть такую, извини меня, чушь?! Преподносить студентам непроверенные данные... Запомни, здесь не место твоим философическим ухищрениям! Запомни и другое: твоя карьера непосредственно зависит, если угодно, от образа твоих мыслей.       — Каждый должен оставить свой след. То, что я сделал и что до этого было известно вам в отрывках, здесь приведено в систему, положено начало новой теории! И это — главное для меня. Главное содержание моей жизни. Поймите, для меня очень важно опубликование и обнародование этой работы. Обнародование даже перед студентами.       — Все очень понятно, но я не могу рекомендовать эту твою работу в журнал. И не могу позволить пропагандировать ее перед студентами. Это будет дискредитацией имени!       — Чьего имени?       — Естественно, моего.       — Да, вы изменили методы борьбы. Со стороны все выглядит так, как будто вы и не боретесь со мной. Это удобно, согласен. Я больше не опасный противник, -которого следует остерегаться. Надо мной издеваются, называя меня безумцем, жалким существом, которому место в сумасшедшем доме. Понятно — образ мыслей не тот! Какой может быть образ мыслей у ученого, -превращаемого — еще не превращенного, но превращаемого — в посмешище? Однако должен сказать: я задыхаюсь. Я умираю потому, что не хватает чистого воздуха.       — Чистого воздуха нет нигде. В том числе и в науке. Все политика. Политика и финансы определенных кругов, кланов, сообществ. Этой политике надо соответствовать.       — Я стал математиком. Но даже математика, самая благородная и отвлеченная из наук, как бы она ни была возвышенна, тоже глубоко уходит корнями в землю, на которой мы все живем. Даже математика не заслоняет меня от страданий.       — Ты живой, вот и должен страдать. Ты должен страдать!       — Я должен страдать?       — Ты претендуешь на некую новую теорию. Ты хочешь осчастливить ею весь человеческий мир. И ты хочешь сделать это, то есть по существу поменять сознание людей, без страдания?! Не потратив, не израсходовав души? Ветер никогда не дует истинному ученому в спину. Он всегда дует ему в лицо. А ты хочешь пройти свою дистанцию без этого испытания? Не ощутив ветра, который бьет тебя по глазам, по щекам? Ты кричишь что-то миру, а ветер бьет тебя и бьет! Но вообрази: и будет бить!.. |