|
§ 31       Если мы пришли к выводу, что время и пространство качественно неоднородны, что земные эталоны метра, секунды, грамма в разноструктурных образованиях Вселенной теряют свой физический смысл и если при этом наши допущения подтверждаются экспериментально, то все это, с одной стороны, дает огромные теоретические перспективы науке, с другой, ставит научное познание перед неразрешимыми по трудности выполнения задачами.      Наука конца II — начала III тысячелетия утверждает, что четырехмерное пространство-время представить невозможно, однако, измеряет его вполне представляемыми условными единицами. Та же физическая наука говорит, что пространство и время раздельно друг от друга не существуют, что они сращены друг с другом и движением, однако, описывается этот сращенный мир совершенно не сращенными друг с другом мерами длины, времени и массы. Эта же наука скептически относится к феномену мирового сознания; во всяком случае в ее физических уравнениях и формулах этот феномен не присутствует. Короче говоря, для описания воображаемой, лишь теоретически ощущаемой геометрии мироздания вряд ли годятся привычки старого мышления и старый язык. Для ее описания нужен, вероятно, какой-то свой воображаемый язык. Этого языка в начале III тысячелетия еще нет, человечество его не создало. Если создаст, то перед человеческим миром откроются невообразимые перспективы, если же не сумеет, это будет означать предел нашего развития: падение человеческой энергии, процесс энтропии выразятся в том, что человечество по инерции будет рисовать красивые диаграммы, создавать более или менее стройные теории, завалит себя наслоениями всякого рода математических уравнений, но все это «производство» знаний не будет иметь ничего общего с объективной реальностью. Все это будет лишь упражнениями в «научном остроумии».       Чтобы создать язык, адекватный универсуму, нужно для начала осознать необходимость в нем. Это, видимо, будет какой-то совершенно искусственный язык. До рубежа III тысячелетия человек вступал в диалог с земными и околоземными явлениями. В III тысячелетии мировой человек вступит в диалог с явлениями галактического порядка, а также с мирами иных измерений. Выхода нет, человечество найдет и освоит язык общения с этими мирами, какой бы грандиозно трудной ни была эта задача. Окно в странный, невероятный космос будет распахнуто.       Но для того, чтобы стать «своим» человеком в мирах непредставляемого, которые перед нами постепенно открываются, чтобы их освоить, необходимо сознание нового понятийного языка или интенсивное обогащение того языка, который имеется. Наш словарно-понятийный запас очень беден для того, чтобы на равных разговаривать с мега- и микрокосмосом, и работа по созданию нового языка — это работа, наверное, нескольких сотен лет и, возможно, многих поколений людей. Новый язык будет создаваться постепенно и вместе с ним, погружаясь все глубже и глубже в мир непредставимого, мы будем менять и свое мышление. Человек утвердит свою мега-ипостась и отбросит, как ненужную ветошь, свои былые микро- и макрооболочки.       Если поместить в Москву начала XXI века или даже не в Москву, а в Токио или Нью-Йорк какого-нибудь человека, вырвав его из века XVIII или XIX, то он сразу попадет в мир, который он никогда не видел и не представлял и для определения которого в его языке нет даже необходимых слов. Давайте проведем его хотя бы в метро, встанем с ним на ленту эскалатора, сядем в подземный поезд. Чтобы понять новый мир, этому человеку придется срочно увеличивать свой словарный запас. И все-таки он попадает еще в мир конкретных вещей, которые можно ощупать, измерить, попробовать, что называется, на зуб. Ныне же человечество, прорубающее окно в мировой космос, находится в более худшем положении, чем человек XVIII века, по странной случайности попавший в век XX или XXI. Нет рядом гида, который мог бы что-то пояснить, да и окружает нас все больше и больше реальность непредставимого, реальность, которую невозможно ни измерить, ни ощупать. Это работа — по превращению или переводу непредставимой реальности в представимую — потребует, очевидно, нелегкой работы.       Между тем религия и философия за долгие века своей жизни уже накопили какой-то словарь и необходимый запас понятий и определений для постижения и описания абсолютного. И я допускаю возможность, что на раннем этапе обогащение языка, на котором человек мог бы вступать в понятийный диалог со Вселенной, пойдет по линии переработки и усвоения языка религиозного и философского. В язык религии и философии, в понятия Бога, Абсолюта, бесконечного и конечного наукой завтрашнего дня будет привнесено реальное научное содержание. Иначе говоря, на этапе освоения великого универсума, на котором мы ныне находимся, язык религии и философии станет, возможно, языком научным, поскольку он наиболее разработан для описания процессов и явлений непредставляемых и поскольку на сегодняшний день наиболее подходящих для подходов к абсолютному. Не исключено, наука в будущем широко воспользуется языком религии. Понятие Бога станет для нее столь же реальным, как и понятие массы. § 32       Из жизни Лобачевского. Разговор с другом:      — Ну? Как моя работа?       — Как? Ты, я понял, в сумасшедший дом собираешься? Ну тебя к черту, еще и сам там с тобой окажешься.       — И все-таки?       — Я не могу понять, представить твою систему. Она логически безупречна по выводам, но...       — Что?       — Но находится в самых резких противоречиях с принятым и проверенным жизнью. Ты не морщься, ты выслушай. Ты переместил понятное, ясное и простое, въевшееся в плоть и кровь с момента возникновения способности понимать, и поставил на это место...       — Нелепость, так, что ли?       — Ну, не совсем так, но что-то... близкое.       — Это всегда так. Мы никогда не можем сразу сломать в сознании то, к чему приучены, что стало привычным. Мне все это стоило немалых сомнений, больше того, мученичества. Боюсь и чувствую, что это не скоро поймут и другие, но наступит время — поймут. Нужно выдержать. Насмешки уже слышны. Вероятно, услышу и оскорбления. К этому я приготовился. Десять лет размышлений приготовили меня к этому. И я опубликую свою работу. Ну, все-таки, как?.. Прямо, без обиняков? По-дружески?       — По-дружески? Я же говорю, логика есть, но...       — Собственно, этого я и ждал.       Разговор с другим человеком:       — Ну, Ваня, я хотел бы... Твое впечатление, а?       — Мое впечатление, Николя, таково. Я все прочел, перечитал и обдумал. Твое оригинальное допущение, Николя, что сумма всех углов в прямолинейном треугольнике меньше двух прямых, приводит к своеобразной геометрии, совершенно отличной от всеми употребляемой. Ты развил ее превосходно. Все мои старания найти в твоей Воображаемой геометрии логическое противоречие, непоследовательность остались бесплодными. Ничего не скажешь, ты сделал изумительный по смелости ход конем.       — Ход чем?       — Конем. Который ходит не по букве Г, а, предположим, по букве П. Если мы предпишем коню какое-либо иное правило передвижения, то тем самым изменится не только ход коня, но и вся система шахматной игры. То же самое и в геометрии... Подобно Евклиду, ты, Николя, придумал по своему усмотрению новый постулат и на нем обосновал все дальнейшее. Возникает новый мир, удивительный, но чудовищно невероятный. Изумительна смелость мышления твоего, дерзнувшего на исследование, при коем само внутреннее чувство наше противится допустимости первоначального предположения. Дерзнуть и не отступить перед выводами, как это сделал ты. Однако... А что если самое это предположение лишь пустая геометрическая фантазия, дерзкая игра воображения под видом философских рассуждений? Ты сам признаешься в том, что существование твоей геометрии в природе доказано быть не может и для измерения в практике она применения не находит. Не менее ясно противоречие ее любым достоверным истинам. Ты изучение материи, науку подменил словесной игрой философов. Факты мне нужны, факты, не рассуждения.       — Пока нет. Фактов нет. Но будут. Развитие наук...       — Так. Но в таком случае что же нас обязывает принимать твои новые удивительные представления взамен твердо установленных? Пусть опыт и наблюдения доставят тебе доказательства, тогда пожалуйста.       — Наблюдения, опыт. Однако не нужно ли предварительно иметь предположение, дабы опытами было что доказать или отвергнуть. Ты, мой старый друг, стараешься принизить, высмеять дело моей жизни, не стараясь даже вслушаться в мои слова. Трудность понятий увеличивается по мере их приближения к начальным истинам в периоде. Евклид, не будучи в состоянии дать удовлетворительное доказательство, допускал в употребительной геометрии тот частный случай, когда две параллельные должны быть вместе перпендикулярны одной прямой. Но наука не может быть произвольным следствием одного частного случая. Должна поэтому существовать общая геометрическая система с полной теорией параллельных...       А вот его разговор с учителем:       — Все науки, дорогой Николай Иванович, хранят в себе загадочные пределы, многого не постигают и не в состоянии раскрыть источники и причины многих факторов. При всем этом я не знаю, коренится ли больше в слабости нашего ума или в характере самих истин того, что в пределах геометрии существуют препятствия, которые не дают возможности овладеть подступами к ней в такой степени, как это было бы желательно. Немногочисленны истины, которые в геометрии могут быть доказаны без пособия о параллельных линиях, но еще малочисленнее те истины, которые можно использовать для ее доказательств. С тех пор безжалостный черт в течение многих лет не переставал надо мной издеваться и нашептывать: попробуй-ка найти сие доказательство, ключ к загадкам геометрии. Этот черт будил меня среди ночи, отравлял мою молодость, обвинял меня во время чтения лекций... А ведь кажется само собой разумеющимся, что перпендикуляр и наклонная, проведенные на плоскости к одной и той же прямой, обязательно пересекутся. А где доказательства? Доказательства сей истины не могли сыскать ни грек Прокл, ни азербайджанский математик Насирэддин Туей, ни итальянский монах Иероним Саккери, ни английский ученый Джон Виллис, ни швейцарец Луи Бертранни, ни французский геометр Лежандр, ни король математиков немец Гаусс!       — Не мучайте меня. Скажите прямо. Не щадите, я доказал или нет?       — Вы торопитесь, лучше выслушайте, коль посоветоваться пришли. Вот оно, гауссово откровение, послушайте: «В области математики найдется немного вопросов, о которых писалось бы так много, как о проблеме в началах геометрии при обосновании теории параллельных линий. Редко проходит год, в течение которого не появлялось бы новой попытки восполнить этот пробел. И все же, если хотим говорить честно и откровенно, нужно признаться, что по существу мы за две тысячи лет нисколько не ушли в этом вопросе дальше Евклида». Это пишет Гаусс. А его имя говорит много каждому математику, астроному, физику. Что же касается вашего доказательства, оно не лишено, конечно, остроумия. Но уверены ли вы, что вы вышли из круга? Дорогой мой, зная ваш пылкий характер, я был уверен, что вы пуститесь в поиски решения этой вечной задачи. И потому в своих лекциях я боялся даже упоминать о злополучном постулате. Я не хотел, чтобы моя жизнь повторилась в вас. Из-за того, что я пытался одолеть учение о параллельных линиях, я остался безвестным. Я много читал, сопоставлял, ломал голову и окончательно убедился, что это —вечная темнота, бездонный мрак. Всякие попытки решения этого вопроса всегда обречены на неудачу.       — Может быть, надолго, но не навсегда!       — Больше не тратьте на пятый постулат ни часа. Он недоказуем. Все мыслимые идеи уже использованы.       — Может быть. Очевидно, строгого доказательства сей истины сыскать нельзя. Но если нет доказательства этой истины, может быть, тогда эта истина не вся истина. Может быть, наряду с этой истиной есть еще и другая?       Сколько раз уже повторялась в мире трагедия великого ума, осужденного судьбой пребывать в плену у ничтожества обыденной жизни. Мухаммед, впервые ощутивший на себе тяжесть посланничества, в первый день боялся признаться в этом даже близким. Чаадаеву своей немотой и обетом молчания пришлось всю жизнь доказывать неоспоримость «царского приказа» — не мыслить вслух.       Вот еще один этюд. Представьте, что это разговор Лобачевского с любимой женщиной. Возможно, этот разговор происходил в действительности, а возможно, его и не было.       — Мы мало знали друг друга. Не иллюзией ли, не игрой ли воображения была вся наша любовь? Тебе нужны погоны на моих плечах, а не я. Меня же интересует другое. Я выбрал для себя круг, в нем для меня истинное наслаждение в жизни. Возможно, меня зовет судьба. Эта бездна, этот мрак Вселенной, он меня тянет.       — Когда я впервые услышала твои рассуждения, мне показалось, что ты говоришь о Боге, что хочешь дотянуться до него рукой. А Бог от нас все дальше и дальше. Годы идут, мы стареем.       — Ты нетерпелива.       — Пойми, я хочу быть счастливой. Ты мне обещал счастье. По-твоему выходит, что единственный смысл жизни в бесчисленных завоеваниях неизвестного, в непосредственном усилии познать его больше. Повсюду только грязь, низость и насилие, мир гниет, а наука лишь обнажает это гниение. Ведь ты знаешь, я тебя люблю. Но я терзаюсь, что мы мыслим с тобою по-разному. Пока не поздно, надо изменить всю нашу жизнь, покаяться, уничтожить все, что нас связывает. Все твои книги сжечь, все папки, рукописи. Принеси эту жертву. Ты увидишь, какой чудесной станет наша жизнь. Нашей любви чего-то недостает. Она пуста, бесцельна, холодна. В нас нет Бога.       — Замолчи. Этого никогда не будет!       — Я знаю, твои бумаги для тебя дороже, чем я! Если бы ты выбирал, что бросить в костер: свои бумаги или меня, ты бросил бы меня. Ты даже не видишь, что я уже горю в этом костре!       — Не говори глупостей, пойми. Сделанные мной открытия, рукописи, которые я хочу оставить после себя,—это моя гордость, мое детище, плоть моя и кровь. И ты желаешь уничтожить все это? А если я вдруг умру внезапно, вот сегодня ночью? Что будет завтра? Ты очистишь все ящики, свалишь в кучу все мои работы и подожжешь? Это все равно, что убить человека.       — Я хочу убить зло, которое сидит в нас, спасти тебя. Ты очень болен, и я хочу спасти тебя.       Представьте: вся эта сцена разыгрывается в тот день, когда из Петербурга поступает официальный отзыв:       «Академия поручила мне рассмотреть мемуар о сходимости рядов и дать о нем отчет. Автор этого мемуара, г-н Лобачевский, ректор Казанского университета, уже известен, по правде говоря, с довольно невыгодной стороны новой геометрией, которую он называет воображаемой. Мемуар, представленный, по моему рассмотрению, не содействует изменению репутации автора... Академик М.Остроградский».       И вот финал великой жизни. Он — старик, слепой. Она, или Любимая — старуха. Имение и дом заложены, бедность. Сыновья умерли, труды не признаны.       Она, или Любимая, поднимает с пола упавшего супруга.       — Что с тобою, Николай Иванович? Вероятно, опять геморрой?       — Ах, матушка! Геморрой-то геморрой, да нет уже, верно, дело идет к могиле. Умирать надо.       Чуть позже приходит посетитель.       — Как здоровье Николая Ивановича?       — Хорошо. Да вот вы сами его сейчас увидите. Маша, приведи Николая Ивановича.       — Не беспокойте, пожалуйста, Николая Ивановича. Не нужно.       — Нет, ничего, приведи.       Вводят за руку слепого.       — Николай Иванович, здравствуйте... Я вот пришел навестить вас, проведать.       Слепого усаживают на стул. Свечка наготове, спички тоже. Она, или Любимая, держит свечку перед глазами Лобачевского.       — Что ты видишь?       — Ничего не вижу.       — Ну, а теперь?       — Вижу, свечка с правой стороны.       — А теперь?       — Свечка с левой стороны.       — Вы замечаете? Перед глазами он ничего не видит, а с боков видит. Все кончено? Более не нужно?       — Нет, не нужно.       — Маша, отведи Николая Ивановича.       Входит другой посетитель.       — Что Николай Иванович?       — Маша, подожди.       Слепого Лобачевского снова усаживают на стул, снова зажигают перед ним свечку. Повторяется та же операция, повторяются те же вопросы. Слепого уводят.       Для чего я вспоминаю эти несколько эпизодов из жизни Лобачевского?       Высказать какую-то крупную мысль, что-то, прибавляющее к сумме знаний или идей, имеющихся у человечества, непросто. Обыкновенно среда, на фоне и в недрах которой рождается та или иная крупная идея, негативно настроена по отношению к новому еретику. Ее первая реакция — агрессия или непробиваемое равнодушие. История жизни Лобачевского, построившего логически непротиворечивую новую систему геометрии, и пожизненного ее неприятия,— типичнейшая иллюстрация высказываемого тезиса. Любопытно, что независимо от Лобачевского к аналогичным с ним идеям пришли примерно в это же время (разница в два-три года) К. Ф.Гаусс и Я.Бойнай. Однако из них только второй решился опубликовать свои результаты. Гауссу же на это не хватило духу, он предпочел более спокойную жизнь.       Иначе говоря: дабы предложить миру какую-то новую философскую или научную доктрину, философу надо не только иметь сами идеи, достаточно продуктивные и универсальные, но и иметь еще немалое мужество для того, чтобы высказать их. Есть ли это мужество во мне? § 33       Любопытно поразмышлять о том нравственно-интеллектуальном и умственном фоне, на котором возникли идеи «третьей» философии.      Итак, что господствовало, что доминировало в сфере философского мышления в то время, когда я писал этот параграф №33 ?       Полистаем «Философский словарь» за 1981, изданный в Москве:       «Философия Маркса — наиболее адекватный метод познания и преобразования мира. История развития практики и науки в XIX—XX вв. убедительно доказала превосходство марксистской философии над всеми формами идеализма и метафизического материализма... В истории человечества никакое другое учение не получало такого подтверждения на практике, как это...       Работа философских учреждений страны (Институты философии АН СССР и АН союзных республик, философское общество СССР, философские кафедры Академии общественных наук при ЦК КПСС и крупнейших вузов страны) охватывает важнейшие направления развития современного философского знания. В области диалектического материализма исследуются проблемы теории материалистической диалектики, теории познания, теории отражения, диалектической логики, методологии и логики науки (работы Б.Кедрова, Л.Ильичева, П.Копнина, Э.Ильенкова, М.Розенталя, А.Спиркина). Значительные результаты достигнуты в исследовании философских вопросов естествознания. В работах философов (М.Асимова, М.Омельяновского, И.Фролова) и естествоиспытателей (В.Амбарцумяна, П.Анохина, Б.Астаурова, А.Берга, Н.Дубинина) дается диалектико-материалистическое осмысление новейших открытий в физике, космологии, биологии, кибернетике и других конкретных науках... В трудах Т.Ойзермана, М.Иовчука, В.Кружкова, А.Лосева, в целом ряде коллективных трудов, обобщающих монографий исследуются вопросы всемирной и отечественной истории философии.       Философы-материалисты капиталистических стран активно защищают прогрессивные философские традиции, разоблачают новейшие приемы утонченного идеализма. В работах М.Корнфорта, Д.Льюиса (Англия), Г.Уэллса, Г.Селзама, Г.Парсонса (США), Г.Бэса, Л.Сэва (Франция), В.Холличера (Австрия), Р.Штайгервальда (ФРГ) раскрывается внутренняя противоречивость, несостоятельность новейших идеалистических течений (неопозитивизма, прагматизма, экзистенциализма, неотомизма)».       В целом философский материализм XX века утверждает первичность материального и вторичность духовного, идеального. Считая сознание продуктом материи, материализм рассматривает его лишь как отражение внешнего мира, утверждая тем самым неукорененность его в материи, а некую привнесенность, случайность его существования. Материя, согласно этой доктрине, «есть объективная реальность, существующая вне и независимо от человеческого сознания и отражаемая им. Она несотворима и неуничтожима, способна к неугасающему саморазвитию, которое на определенных этапах, при наличии благоприятных условий, приводит к возникновению жизни и мыслящих существ. Сознание выступает как высшая форма отражения, присущего материи». Больше того, это — «высшая, свойственная лишь человеку форма отражения объективной действительности».       А вот что говорится обо всем этом в «Атеистическом словаре» 1986 года: «Современная наука свидетельствует, что сознание без материального носителя — мозга человека — не существует... С появлением в ходе эволюции живого многоклеточных организмов, обладающих нервной системой и мозгом, возникает психическая форма отражения, обеспечивающая сигнальное взаимодействие организма с окружающей средой. На основе трудовой коллективной деятельности и языкового общения у человека развивается сознание как высшая форма отражения, включающая мышление, которое не только отражает глубокие стороны существующего, но и творит образы несуществующего».       Если просуммировать все эти определения «официального материализма», то в итоге мы получим взгляд на мир как на обездушенную несотворимую и неуничтожимую материю, вечную во времени и бесконечную в пространстве, и на каким-то образом случайно попавшего туда одинокого человека, погруженного в хаос холодной природы, сознание которого является высшей предельной формой во всем бесконечном универсуме. Такой взгляд при этом претендует на научность и истину в последней инстанции — сегодня и во веки веков — и необычайно агрессивно относится к любому инакомыслию. Любопытно, что раньше в течение всех веков мировой истории философскую истину добывали философы-одиночки, теперь же этим святым делом заняты уже «партии» и «философские учреждения страны». Попробуйте в этих условиях высказать прилюдно какую-то свою мысль и попробуйте ее обнародовать...       Но таково положение с «режимом философствования» в одной шестой части света и прилегающих к ней странах-саттелитах, а какова обстановка в других шестых? Здесь — тирания «официального материализма», там — господство трех или четырех «новейших идеалистических течений (неопозитивизма, прагматизма, неотомизма)». И та же агрессивность к инакодумающим. Любопытно, что и в этом случае добычей философской истины тоже занимаются порой своеобразные объединения, вроде, скажем, какого-нибудь «Венского кружка».       Таким образом, философ, использующий при построении тотального принципа своей «третьей философии» простой в общем-то постулат о материи и ее свойствах, из коих сознание также является неотъемлемым свойством материи, с одной стороны, опирается на глубинные традиции мировой философской мысли, уходящие чуть ли не к истокам человеческого существования, с другой, вынужден противостоять и как личность, и как мыслитель философии современного дня, часто узкопартийной в своем существе, классово-клановой, подгосударственной, теологической в своей окраске и сильно идеологизированной, опирающийся к тому же на государственные институты подавления..       В этом нет ничего удивительного. Вспомним, XX век относится к символическому периоду в истории человечества. В культуре III Великого символического стиля философия часто подменялась теологией. Теологические догматы лежали в основании философского мышления и были узаконены церковной властью, именно в силу этого философии средневековья нередко недоставало свободы. Сущность идей определялась и замыкалась догмами, мышление могло быть свободно лишь в вариациях на заранее апробированные темы, в методах подхода к рассматриваемым проблемам. И подчас в бесконечные схоластические вариации выливалась умственная энергия даже очень больших дарований.       Нечто подобное наблюдается в философской культуре и IV Великого символического стиля. Роль церкви здесь подменяется ролью «партии» — неважно какой по своим характеристикам.       Впрочем, консерватизм мышления характерен для всех веков, в том числе и «реалистических» по тональности.       И вот — Казань и мой разговор с другом-философом, состоявшийся летним днем в саду и не где-нибудь, а у памятника Лобачевскому:       — Ну, Ваня, чего ты тянешь? Основное впечатление от моей работы?       — Замечателен отход от нормы. От статистической типичности. От среднего достоинства. Но...       — Что «но»?       — Логика есть, присутствует. В общем-то в основу мироздания можно положить любой принцип. Например, если вместо хода конем в шахматах по букве «Г» договориться, что конь будет ходить по букве «С» или «П», получится совсем другая игра. Ты волен основывать свою философию на любом принципе, но как ты убедишь меня, что твой принцип наиболее точен и верен? Ладно, меня ты еще можешь убедить, но как ты убедишь в этом других, кто привык уже исповедовать другие постулаты? Отход от нормы замечателен, норма приятнее для души. Отход от статистической типичности, от среднего достоинства тоже дело неплохое, но, согласись, утоптанный путь легче. Что ты молчишь?       — Бедный-бедный Лобачевский,— смеюсь я.       — Причем здесь Лобачевский?       — Мне вспоминается один эпизод из жизни этого человека.       — Но причем здесь Лобачевский?! Мы говорим о твоей философии... § 34       Всякое наблюдение какой-нибудь части мира отрывает эту часть от ее отношений, исключает какую-либо сопутствующую ей истину, искажает ее и фальсифицирует. Полная истина относительно любой вещи заключает в себе больше, чем сама вещь. В конечном результате только в совокупности всех вещей можно найти истину относительно одной из них.      Пожалуй, самое пристальное внимание обратил на это Гегель.       Понятия не были для него теми статическими самодовлеющими вещами, как предполагалось прежней логикой; по его мнению, они способны к развитию, они выступают из своих границ и переходят друг в друга в силу того свойства, которое он назвал имманентной диалектикой. Но зная друг друга, поскольку они действуют сами в себе, понятия исключают и отрицают друг друга и таким путем как бы вводят в мир, рождают одно другое. И мир как живая грандиозная поэма, где нельзя убрать ни одного слова. Диалектическая логика, таким образом, должна была, согласно Гегелю, заменить «логику тождества», на которой со времен Аристотеля воспитывалась Европа...       Сухой рассудочный анализ господствовал и нередко господствует до сих пор в умозрениях мыслителей, как бы заставляя их обращать особое внимание на различные части природы и отсюда, с узких площадок мертвых понятий, строить силой воображения тощие логические модели своих собственных миров, каждая из которых подчас противоречит всему и вся,— и в первую очередь, конечно, тайне природы. § 35       — Вещи суть комплекс восприятий. Существовать, жить,— значит быть ощущаемым. Если мы устраним из яблока одно за другим все его вторичные качества, то есть те впечатления, которые оно оказывает, допустим, на зрение, на осязающую его руку, на вкус,— то что останется у нас? — спрашивает Беркли. И отвечает с усмешкой:      — Ничто. Яблоко исчезнет. Яблока не будет.       Но яблоко ли мы подвергаем такой операции? Видимо, нет. Чтобы прийти к такому результату, как берклиевское «ничто», мы сами должны лечь голенькими на хирургический стол. Но лечь еще мало — надо выпотрошить свои глаза, чтобы они не ощущали ни формы, ни цвета, надо содрать с себя кожу, обрубить руки и ноги, вырезать уши, язык, нос, добиваясь нирваны, полного бесчувствия,— короче говоря, надо всего лишь убить себя,—и тогда мир действительно предстанет лишенным вторичных качеств, а яблоко уподобится воздушному «пшику». Но для кого оно перестанет существовать? Только для человека, убитого епископом Беркли.       Существовать — это не только быть ощущаемым.       Существовать — это значит и ощущать. Только для меня внешний мир есть конгломерат моих представлений. Я живу в мире. И мир живет во мне. И со мною он умирает. Но умирает мой мир. Только мой. Тот же, в котором я жил, остается. Мир, собственностью которого мы являемся и, наоборот, тот, которым мы обладаем, как своей собственностью,— различны, хотя отчасти близки друг другу.       Расстояние, величина предметов, наконец, их положение в пространстве — все это, по Беркли, не воспринимается нашими глазами, на самом деле не «видится». Явления зрения суть произвольное выражение данных осязательного и двигательного опыта. Видимое — лишь знак, символ реальности осязаемого, реальности неведомой, скрытой. Единственный подлинный зрительный опыт это якобы только цвет и блеск. Слепорожденный, внезапно прозрев, вначале не знал бы, например, что такое идея расстояния. Солнце и какая-нибудь далекая звезда или лицо женщины, прошедшей вблизи,— все казалось бы ему находящимся внутри него, в душе. Мир, входящий в глаза, был бы для него ничем иным, как новым рядом мыслей или ощущений, из которых каждое столь же близко ему, как чувство боли или удовольствия. А наше суждение о том, что внешний мир, обнимаемый зрением, находится на расстоянии и вне нашего духа, есть всецело результат опыта.       Если бы люди, склонные к философствованию, считали свои воззрения на действительность не более как метафорической образной системой, все было бы прекрасно. И тогда метафора Беркли была бы весьма уместна. Это был бы уникальный ароматный цветок в «философическом» букете.       Но каждый силится заковать природу в наручники, каждый болен горячкой честолюбия... Терпимость — вот что надобно философии. Только приобретя это качество, она сможет претендовать на роль универсальной науки, в противном же случае она — цербер, защищающий зверинец гомункулюсов.       Центральный пункт берклиевской философии — имматериализм. Теория зрения была для него одной из дорог, ведущих к этому положению. Материальный мир, поскольку с ним знакомит нас зрение, есть психический феномен, не более. Ощущения зрения суть знаки будущих ощущений осязательных, мускульных и двигательных, знаки, извещающие нас об осязаемых реальностях. В «Опыте новой теории зрения» Беркли устанавливает зрительный символизм, в трактате же «О началах человеческого знания» этот символизм развертывается у него вообще в универсальный символизм природы. В роли психического феномена предстает не только природа зримая, но теперь уже и природа осязаемая. Весь внешний мир, по Беркли, ни что иное как книга, которую Божество начертало для нас. Буквы ее алфавита — наши ощущения. Внешней природы нет, есть лишь знаки (реальность осязаемая) и знаки знаков (реальность зримая). Есть лишь серия психических феноменов.       Да, здесь та же нетерпимость. Любое положение справедливо лишь с оговорками. Несомненно, внешний мир, окружающий нас, в какой-то степени есть психический феномен, есть порождение, непраздная и праздная игра нашей фантазии. Истины окутаны облаками иллюзий. Но ставить на одну доску объективный мир и эти иллюзии, персонифицировать и обожествлять это отождествление — «предмет и ощущение суть одно и то же»?..       Ошибка ума, несовершенство чувств, причудливые грезы субъективного,— да, мы привносим все это в природу... Человек лишен дара ясновидения абсолютной истины. Но выдавать человеческие грезы субъективного не за объективную черту, не за объективное свойство процесса познания, а за сам объективный, вне нас, существующий мир? Здесь средоточение между субъективным, и объективным разъято, разрублено надвое,— так можно препарировать только трупы, а не живую жизнь.       Как яркий образ, как метафора, система Беркли может прийтись по душе. По крайней мере, нравится его свежесть взгляда, его дерзость и наплевательское отношение к привычным вещам, забавная эксцентричность. Но все это нравится мне только как художнику.       Сама по себе его философия не представляет особого интереса. Это лишь пример чрезвычайно узкого, ограниченного взгляда на природу, образец примитива, возведенного в степень, можно сказать, даже некоторого «художества», вылившегося в целую философскую систему, причем, прижившуюся в потомстве и наплодившую уйму маленьких эпигонских школ. Поскольку вещи — комплекс восприятий, впечатлений, и ничего более,— то существуют лишь восприятия. Ни вещей, ни мира, ни тех существ, что зовутся людьми, никого и ничего нет — существует лишь дух, дух единичный и дух вседержавный, божество,— вот ход мыслей.       Да, вряд ли можно в широком значении этого слова говорить о реальном существовании конечных вещей. Да, в какой-то мере с большой долей истины можно сказать, что они не существуют. Но не существуют они в гегелевском понимании, а отнюдь не в берклиевском. Верные положения о том, что в явлениях, в единичных вещах мы познаем изменчивые, текучие, как вода, лица сущности, но не ее первооснову, о том, что наши представления субъективны, относительны, временны, он абсолютизировал, т.е. ограничил, укоротил, извратил, распространив их на вся и все.       Юм, правда, пошел еще дальше, лишив вообще понятие субстанции, то есть первосути, первоначала всего, что называется природой, права на жизнь и гражданство, назвав ее оправдываемой лишь психологически иллюзией.       Нельзя, разумеется, сказать, что вся эта юмистско-берклиевская линия философии никуда не годна, но какая-то аномальная гипертрофия частных истин, патология субъективизма просвечивает в ней, хотя крайний вывод всей этой философской линии: «Нет пропасти между физическим и психическим...»,— сородственен и соблизок с моим тезисом о сознании как свойстве материи, неразрывном с ней как со своим целым.       Если говорить в связи с этим о взаимоотношениях материи мира, мироздания в целом с Богом, с Супер-Богом, то следует, видимо, сказать, что материя это Целое, а Бог, Супер-Бог, или Божественный Абсолют, есть ее коренное фундаментальное свойство, т.е. божественное присуще мирозданию извечно как одна из его характеристик.       Но различны, вероятно, пути познания Абсолюта. И различна вера, двигающая нами.       В любую теорию или гипотезу, мало-мальски сносную, прикладываемую человеком к загадкам природы, которые нам как-то надо объяснить, в любую попытку проникнуть в мир, лежащий за пределами нашего «я», чтобы познать его и, таким образом, присвоить, сделать его своей собственностью, мы обязательно привносим себя. Объективное, чуждое нам, прежде незнакомое нашему опыту мы пропитываем щелочью своего субъективизма, своими догадками, ошибками, иллюзиями, вымыслами.       Нельзя объять необъятное. Но мы хотим объять собою все. Этого жаждет наша воля. Субъективизм заполняет вакуумные пространства в этом необъятном; своего рода это заплаты, пришиваемые нашим воображением на дырявую еще рубаху знания. Причина естественна. Голым ходить человек не привык по земле — и от себя самого нужно скрывать ему свою беспомощность.       Эрнст Мах... Что-то болезненное я ощущаю и в его голом субъективизме, в его отношениях с миром, что-то ненормальное есть в его сверхабсолютизации ощущений, так что кроме них — строительных кирпичей природы —ничего в ней более и не существует. Диалектика взаимоотношений частного и общего, взаимоотношений субъективного и объективного, к сожалению, не окропила своим благодатным дождем голову увенчанного славой философа.       — Белый шар падает на звонок — раздается звон. В свете горящего натрия шар становится желтым, а в свете горящего лития — красным,— объяснял, по-детски радовался он и добавлял с философической взрослой серьезностью: — Здесь элементы тел кажутся связанными только между собою и от нас независимы. Но стоит нам принять внутрь сантинин, чтобы шар тоже стал желтым. Если мы отдавим глаз в сторону, мы увидим два шара. Если совсем закроем глаза, шара вовсе нет. Перережем слуховой нерв, и звона не будет. Итак, элементы тел, а именно цвета, тона, форма, в данном случае элементы шара и этих светильников связаны не только между собой, но и с элементами нашего тела, т.е. с нашими ощущениями. Постольку и только постольку, я называю шар ощущением и... отношу шар к нашему Я.       Да, разумеется, физиономия шара зависит от внешней среды. Эта мысль элементарна. Образ шара, на который я смотрю, зависит и от моего физиологического состояния в данный момент. В конце концов, пьяному в доску человеку вместо шара может почудиться и какая-нибудь пирамида, и даже голая женщина. Но зависит от условий среды и моего «я» физиономия шара, только физиономия, а не его суть.       А Мах все настаивает:       — Все явления могут быть разложены на элементы, то есть на последние составные части, которые мы называем ощущениями! Цвет, форма, тона, продолжительность, размеры... Эти элементы связаны с определенными процессами нашего тела и этими процессами обусловлены...       Разложить шарик на элементы, на ощущения. Элементы потом обособятся от него, оторвутся, сами собой воцарятся на престоле; процессу отчуждения подвергнется все видимое, осязаемое. Но за каким только чертом? Разве в обожествлении каких-то болтающихся в воздухе «элементов», не соответствующих ничему — ни одной вещи, ни одному состоянию,— выход в единство психического и физического? Здесь и самим-то ощущениям придан какой-то иной нереальный смысл. Это — не мои ощущения. Это ощущения вообще. Ощущения безличны, нейтральны. Они не есть уже принадлежность вещей. Они оторваны от них, существуя сами по себе. И эта-то неосязаемая мифическая эманация проблематичных ощущений-элементов и есть основа мироздания, выковываемая этой узенькой и, как ни странно, живучей философией?       Живучесть объяснима. Человек любит поражать мир и прежде всего самого себя парадоксами. Ибо даже «малость» в превосходной степени возвышает его над снивелированной равниной всеобщего умственного прозябания.       Для чего все это пишу? В области философского мышления также прослеживаются микро, макро- и мегауровни. |