|
|
Я
Роман-воспоминание
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
III
      На следующий день с утра мы пошли на Арское кладбище, где была похоронена жена Бахметьева Гюльназ. Тридцать лет ее могила находилась без присмотра, и это было, как я понял, главной целью визита Бахметьева в Казань.
      Дождавшись открытия на Кольце хозяйственного магазина и купив там кисти и банку черной краски, мы проехали на восьмом номере трамвая до Центрального парка.
      Пройдя наискосок до кладбища, мы вышли к дороге, стелющейся асфальтированной лентой между кладбищенской стеной и парком и спускающейся вниз к Казанке, потом свернули направо, идя уже вдоль ограды питомника, а потом через поле снова повернули к кладбищу.
      Меня поразило, что Бахметьев отыскал могилу сразу же, словно ходил сюда часто. Он пробирался через множество оград, огибая их, уверенно и спокойно, ни секунды не колеблясь в своих поисках.
      — Вон по счету седьмая липа. Могила Гюльназ как раз напротив нее, в пяти метрах,— словно угадав опять мои мысли, проговорил он.
      Слава Богу, ограда могилы была цела и невредима. Был цел и памятник из серого мрамора.
      — Здравствуй, Гюльназ,— произнес Бахметьев.— Я пришел к тебе. Прости, что не мог прийти раньше.
      Около двух часов мы провели на могиле. Нужно было привести все в порядок. Я вынул из сумки маленький охотничий топорик, и Бахметьев начал энергично и быстро работать им, очищая площадку от разросшегося кустарника и непомерно поднявшейся травы. Я присел рядом на скамейку, стоявшую внутри ограды соседней могилы. Калитка была открыта. Солнце пробивалось сквозь ветви лип, но было не жарко. Дышалось свободно и хорошо.
      — Все эти годы ты помнил о Гюльназ? — спросил я.
      — Да. Я молился Богу и ей. Мы встречались в тонком мире. Она часто приходила ко мне в сны.
      — И ты веришь, что вы действительно встречались?
      — Ты знаешь, я — материалист. Средний срок человеческой жизни — семьдесят пять лет. Внутриутробное развитие плода длится девять месяцев, или ноль семьдесят пять сотых года. В сто раз меньше! Жизни плода, однако, предшествует жизнь сперматозоида. Три-четыре дня. Примерно 0,0075 года. Опять в сто раз меньше. Естественно, не трудно связать средний срок земной жизни с жизнью загробной. Цифра сто, как ты, наверное, понял, — коэффициент перехода в иную форму жизни. Умножь семьдесят пять на сто и получишь представление о сроке существования своего «Я» после смерти. Семь с половиной тысяч лет. Так что время для встреч есть.
      — Понятно.
      Я уже ничему не удивлялся. Кто знает, может быть, в нашем бренном загадочном мире все обстоит именно таким образом? По крайней мере звучит утешительно.
      — Кстати, на днях во сне именно Гюльназ предупредила меня об опасности.
      — Да. Понятно,— снова повторил я.
      В две руки мы стали красить черной краской ограду могилы.
      — Я только одно не могу понять,— говорил я, работая кистью.— Почему люди, которые верят в бессмертие души, так боятся смерти? Это, по-моему, один из самых сложных и деликатных вопросов, связанных с религией. Что ни говори, а самая главная загадка нашего бытия — это та граница, которая отделяет существование от несуществования. Инстинкт самосохранения, страх смерти — основное звено в цепочке плотских чувств. От страха смерти не могут полностью избавиться даже величайшие аскеты, сумевшие подчинить своей воле все плотские чувства и всецело их контролировать и направлять. Неужели тебе это удалось? Мы говорили об этом вчера. Но не договорили до конца.
      Бахметьев внимательно посмотрел на меня и чуть не запачкал себе брюки краской.
      — Я думаю, что в момент гибели нашего тела гибнут, очевидно, и наши пороки, наши изъяны, телесные и духовные,— сказал он.— Все то преходящее и суетное, что составляет индивидуальный колорит личности. Навеки сохраняется лишь то великое, чистое и светлое, что каждый из нас получает, являясь в этот мир, и что никогда не погибнет. Даже после ухода последнего человека на этой планете. Да и после смерти последнего разумного существа во Вселенной. Именно это извечное светлое начало, не принадлежащее по отдельности никому из нас, абсолютно свободное от индивидуальных пороков и недостатков, и является, в моем понимании, бессмертной человеческой душой. Именно вера в такую жизнь души и лежит в основе моих теперешних религиозных взглядов.
      — Тебя можно назвать верующим? — спросил я.— Но ты ведь, насколько я понимаю, не мусульманин, не христианин, не буддист и не иеговист.
      — Ни в коей мере. Нет, я не из верующих. Скорее из знающих. То, что в любой религии именуют Богом, для меня имеет физическое значение. Это универсальное сознание. Или сознание Вселенной. Великий источник. Кстати, знание, которое дает этот источник, дает мне силы воспринимать грядущую физическую смерть как нечто совершенно неизбежное и естественное. Дело не в том, что я смог преодолеть страх перед смертью. Не думаю, чтобы это кому-нибудь удалось до конца. Ты прав. Но дело в том, что этот страх не мешает мне жить. Посмотри, как хорош этот августовский день!
      Бахметьев вдруг остановился, замер и, порывисто обернувшись, взглянул в заросли черемухи и бузины, росшие за старыми липами. Прошло мгновенье, другое. Сквозь зеленую листву светлыми бликами пробивалось солнце. Со стороны Казанки донесся слабый звук моторной лодки.
      — Что? В чем дело?
      — У меня ощущение, что сегодня с утра, когда мы вышли из дома, за нами кто-то установил слежку.
      — Да брось, Булат! — засмеялся я.— Какая слежка?!
      Мы закончили работу, и я закрывал крышкой банку с краской. Нести ее домой не было смысла, и я положил банку вместе с кисточками на землю у ограды. Вдруг еще кому-нибудь пригодится.
      — Дай-то Бог. Время покажет,— пробормотал Бахметьев.— Оставь меня, пожалуйста. Я хочу попрощаться с Гюльназ.
      Я вышел на проселочную дорогу и медленно пошел по направлению к Казанке. Вскоре Бахметьев догнал меня. Августовский день и в самом деле был на диво хорош. Воздух был густым, насыщенным и теплым. По чистому синему небу плыли облака. За гладью широко разлившейся реки белел город, издали казавшийся неповторимо прекрасным.
      Я рассказал Бахметьеву о своих злоключениях, о наших общих знакомых. Бахметьев спросил, жив ли Алексей Аникиенок. Я рассказал о нем. В 1969 году, не выдержав многолетней травли со стороны властей и собратьев по искусству, он уехал из Казани в Псков, увезя все свои работы и больную раком жену. Жена вскоре умерла. Много лет у Аникиенка ушло на вживание в новую обстановку. Через несколько лет он снова женился, с трудом получил мастерскую, стал много работать, но уже не как камерный, а как монументальный живописец. Пришлось иметь дело с цинковыми и свинцовыми красками, произошло медленное отравление организма, и где-то в 1983 году Аникиенок умер. В начале девяностых годов в залах Союза художников с огромным успехом прошла его посмертная персональная выставка; лишь только в эти дни к горожанам пришло, пожалуй, осознание того факта, какого блестящего и уникального художника долго третировала, давила, а потом навсегда потеряла Казань.
      — Знаешь, Булат, не могу себе простить,— говорил я.— В 1982 году как-то осенью я приехал в Москву. Остановился в «России». Моим напарником по номеру оказался председатель Псковского отделения Союза художников. Естественно, речь зашла и об Аникиенке. Его только что приняли в Союз художников. Представь, пятнадцать лет не принимали в Союз и в Пскове. А у меня в «Советском писателе» как раз тогда вышла книга пьес. Я пишу дарственную, пишу коротенькую записку. Через месяц — письмо от Аникиенка. Ему было приятно получить мою книгу. Это была для него весть с родины. Но с ответом я проволынил. Были поездки, были какие-то дела. Словом, не собрался ответить сразу. И вдруг через два месяца — известие о смерти. Я досадовал, но было поздно. До сих пор корю себя.
      — У тебя дома этюд над кроватью. Осеннее поле, облетевшее, без листьев дерево. Это его этюд?
      — Да.
      — Ну а как Макаров? Виль Мустафин?
      — Слава Богу, живы, но уже старики.
      — Черт возьми! Совсем недавно еще мы все были молоды, жизнь казалась бесконечной. И вот минуло только тридцать лет, и мы все уже старики!
      — Ну, ты еще из всех нас выглядишь, пожалуй, наиболее молодым, — сказал я.
      Бахметьев усмехнулся:
      — Жизнь на особом режиме, видимо, укрепляет здоровье.
      — А что, вполне может быть.
      Я рассказал о Макарове. Гениальный чистый русский лирик, но никому не нужен. Умерла мать. Умерла шизофреничка-жена. Живет в том же ветхом, рассыпающемся доме в Профессорском переулке, в котором жил и тридцать лет назад. В общей сложности два раза в целом на три года участковый отправлял его лечиться от алкоголизма в ЛТП. Сейчас получает жалкую пенсию. Старик со скрюченной рукой. Естественно, по-прежнему пьет. По-прежнему пишет стихи, порой топит ими печь. В 1984 году у него вышел единственный сборник «Круг».
      — Это была трагикомическая история,— рассказывал я.— Составить сборник сам он не может. Не знает, где ставить запятые! Единственное, что он освоил в синтаксисе, это правильно ставить точки. К тому же все стихи у него — импровизация. Гениальная строфа, а рядом — мусор. Выбрать чистые строки из мусора он не в состоянии. Короче, я решил ему помочь. Взял связку его вонючих рукописей, а на них — потеки чая, водки, следы клопов. В общем целый месяц безвылазно сидел дома, разбирался в бумагах. Составил большой сборник, сам напечатал его на машинке. Написал большое предисловие, в котором решил подать Макарова как гениального лирика. Ведь народ глуп. Пока что-то дойдет до него, пройдет сто лет. Все вроде готово. Надо провести рукопись через русскую секцию в Союзе писателей. Где Макаров? Нет Макарова. Не пришел, божий пасынок, на обсуждение. Оказывается, расхвастался у себя во дворе, и сосед по дому, алкаш, забулдыга, не выдержав, специально перед обсуждением напоил его и спустил с лестницы. Ну ладно, обсудили стихи без него. Теперь с рекомендацией секции нужно отнести рукопись в издательство. Договорились, что пойдем вместе. Опять нет Макарова. Загулял! Забрали в вытрезвитель. Знаешь, есть такое понятие — слишком русский человек. Я сам отнес рукопись в издательство, добился, чтобы включили ее в план. Через год или полтора в издательстве мне говорят: «Ты хлопотал о Макарове. Книжка, к сожалению, в типографию не пойдет. Не набрала тиража в магазинах». Вот тебе раз! Оказывается, как минимум было нужно, чтобы заявок на книжку пришло на тысячу двести экземпляров. А у него — шестьсот. Пошел в Книготорг, оттуда — в центральный магазин на Баумана. Договорился с директрисой, что они дадут заявку еще на шестьсот экземпляров, а как только книга выйдет и поступит в магазин, все шестьсот экземпляров будут сразу выкуплены. Притащил в магазин Макарова, и мы вместе написали долговые расписки. Твердо договорился с ним, что на полученный гонорар он сразу выкупит свой сборник. И что ты думаешь? Во время редактирования мое предисловие было выброшено, сборник урезали в два с половиной раза, а Макаров даже не сказал мне об этом. Узнай я раньше, я поднял бы скандал в издательстве, может быть, спас бы стихи. Сборник вышел. Тощенький, маленький. В халтурном оформлении! Меня чуть не стошнило. Кто и когда разглядит, что там есть гениальные строки? Но это еще было не все. Гонорар Макаровым был, естественно, пропит, и выкупать сборник пришлось мне. Все шестьсот экземпляров! Прихожу к нему: «Ты что же, черт полосатый! Почему не выкупаешь сборник?» Он на меня окрысился: «Откуда у меня деньги? Половину украли, половина — пропита! Да и на что мне эти шестьсот экземпляров?» Я был на «нулях», у меня тоже совсем не было денег, но из магазина чуть ли не каждую неделю трезвонят: «Диас Назихович, ждем вас. Ваши шестьсот экземплярчиков!..»
      Мы оба, Бахметьев и я, расхохотались.
      — Я как хотел сделать? — продолжал я, вытирая выступившие слезы.— Я хотел провести этого гения в Союз писателей, организовать звон в центральных и местных газетах. Хотел, чтобы люди увидели, что в России появился еще один крупный национальный поэт. На уровне Есенина или Рубцова! Но тут меня охватила ярость. Я разозлился и махнул рукой. Не в коня корм! Пропадай все к чертовой матери! Прошло десять лет, и я действительно забыл о нем. Мало ли своих дел! Правда, два раза не удержался и давал по случаю со своими предисловиями подборки его стихов в одной из газет и журнале. Сомневаюсь, что он даже видел их. Он пальцем о палец не бил, чтобы где-то их напечатать. Певчая птица! И вот вдруг встречаю его прошлой осенью на Бутлерова у почты. Гляжу, какой-то оборванный старик и вроде чем-то похож на Макарова. Бутылки по дворам собирает. До пенсии надо как-то дотянуть. Спрашиваю: пишешь стихи? Пишу, говорит. А ну-ка почитай что-нибудь новенькое! И вот — дождь, грязь, слякоть, машины мимо летят, брызги во все стороны, стоим на ветру, и старик, похожий на бомжа, бубнит мне в ухо гениальные стихи. Короче говоря, я опять не выдержал, опять просидел два месяца и собрал новый большой сборник. Опять написал развернутое предисловие. Но кому нужны сейчас стихи с предисловиями или без них? Нашел мецената-татарина, уговорил его выложить деньги на раскрутку русского гения. Сделали оригинал-макет книги, нарисовали обложку. Макаров по этому случаю, конечно, напился. Надо рукопись уже в типографию сдавать, а у моего мецената вдруг нет денег. Нечем своим рабочим зарплату платить. И вот уже год жду, когда появятся деньги. Каждую неделю созваниваемся. У меня мечта одна: чтобы этот проклятый Макаров дожил до сборника. Не окочурился раньше времени. Говорят, туберкулез у него.
      — Ты помнишь какие-нибудь его стихи наизусть?
      — Помню.
Мне плакать хочется,
когда вселится зверь,
что назван кротко вдохновеньем.
Кто я?
Светильник для горенья?
Иль храма смутного окованная дверь,
которую невидимый апрель
в пору цветенья настежь открывает?
Опять я вижу:
пламя длинное качает
во тьме высокой
чью-то колыбель.
Кем будет он?
      — Слушай, прекрасное стихотворение! А еще?
      — Можно и еще.
     
      Кусты-подростки у тропы
      Сбежались дружною ватагой
      И вслед кричат: «Куда же ты?
      Останься кленом у оврага!»
     
      — Да он же истинный поэт! Что же мы делаем, губя таких художников и поэтов?
      Я прочел еще одно четверостишие Макарова:
На пригорках, где были снега,
бьют фонтанчики ландышей спелых.
А на травах лежит синева
со следами зари недозрелой.
      Мы снова вышли к Центральному парку. Звенели и скрежетали трамваи. Неслись машины.
      — Я бы хотел повидать ребят,— проговорил Бахметьев.— Может быть, зайдем к кому-нибудь?
      — Неподалеку здесь на Искре живет Виль Мустафин. Давай нагрянем к нему!
      Через полчаса мы уже сидели в квартире Мустафина.
      Снова был дымящийся кофе. Снова были расспросы и бесконечные разговоры.
      Бахметьев был рад встрече. В черных непроницаемых глазах его огненными мазками ярко мерцали зрачки.
      — Ну, Виль, давай выкладывай, что с тобой было-происходило!
      Виль Мустафин, как всегда, гостеприимный, щедрый, отзывчивый на слово и чужую мысль, был тоже обрадован.
      — Что было? Работал. Кормился математикой. Опубликовал около пятидесяти статей по прикладной математике. Разводился, женился. Писал стихи. Пил.
      — Пил, как я понимаю, по-настоящему?
      — Видишь ли, я — алкоголик-профессионал,— с некоторой даже гордостью заявил Мустафин.— Юрка Макаров — алкоголик-любитель. А чем отличается профессионал от любителя? Я знаю все от «а» до «я» в этом деле. И могу завязать. И завязал. Любитель завязать не может.
      — Это серьезное наблюдение,— заметил Бахметьев.— В любом деле лучше быть профессионалом.
      Мы все рассмеялись.
      — А почему не печатался? — спросил Бахметьев.
      — Смысла никакого не было,— с печальной улыбкой на лице объяснил Мустафин.— Мне принципиально невозможно было напечататься. Я был «непечатабельный» поэт. Да и у самого, видимо, недоставало энергии. Просить кого-то об одолжении я не привык. Никуда не ходил.
      — А внутри себя к чему ты пришел? К какой итоговой точке?
      — К старости и к Богу.— Мустафин снова рассмеялся.— Главное, пожалуй, это был путь в религию. Я изучил буддизм, ислам, христианство во всех видах и оттенках. И нашел для себя православие. Несколько лет назад я крестился,— добавил он.— В крещении я Владимир.
      — Даже так?
      Я тоже впервые услышал об этом и с удивлением посмотрел на Мустафина.
      — Я из семьи партийных,— объяснял он.— Не обрезанный. Но у меня был долг перед моим дедом Сулейманом. Когда моего отца расстреляли, мать на восемь лет заперли в лагере, а меня отослали в спецприемник, а потом в детдом, дед Сулейман вытащил меня оттуда. Благодаря ему я жив. А он был яростным, непримиримым мусульманином! И вот когда меня потащило в религию, у меня было великое страдание. Ислам не принимала душа. Я изучил три варианта Корана в переводах с арабского и чувствую: не могу идти туда. Никакой другой религии я тоже не хотел, только — православия. Но поскольку официальная православная церковь была продажной, была проинфильтрована всюду агентурой гэбистов, я связался с отцом Кириллом из бывшей катакомбной церкви. Хотел вначале, чтобы он меня крестил. Но тоже возникли разногласия в идеях. И так прошло еще несколько лет. И наконец меня окрестил мой друг отец Игорь. Он окончил физический факультет университета, потом семинарию и Духовную академию. Служит в церкви на Арском кладбище.
      — А сейчас чем ты занимаешься?
      — На пенсии по инвалидности. Внучку в школу провожаю. А занимаюсь двумя вещами. Есть одна очень крупная идея, связанная с трактовкой неясных мест в Евангелии. Мне хочется соединить науку с Богом. Перечитываю всех религиозных философов. Наиболее близкие по духу — казанский богослов начала века Несмелов и московский философ прошлого века Соловьев. Это, братцы, колоссальные фигуры! А второе мое дело — без конца, во всяком случае, сколько себя помню, составляю свой сборник стихов, который, возможно, никогда не увижу изданным. Составлю — рассыплю, снова составляю. Хочется совершенства, абсолюта, а он недостижим.
      — Да, дорогие мои друзья,— вдруг проговорил Бахметьев.— Я тридцать лет пребывал в аду или в чем-то ему подобном, но, похоже, и вы все находились далеко не в раю. Почитай что-нибудь, Виль,— предложил он.
      Виль Мустафин стал читать стихи:
Ни радости, ни горести, ни скуки,
ни грез, ни ожиданий, ни надежд,
сплошная ночь — без цвета и без звука,
не жизнь... А что? Число? Или падеж?
Вокруг витает ветер первозданный,
внутри — туман, окутавший миры,
и тени неких сумрачных созданий,
в полетах неразгаданной игры.
А может, — жизнь? Ведь я когда-то слышал,
что ощущенья свойственны — живым.
Ведь если ветер — значит, кто-то дышит?
Эй, тени, отзовитесь: кто же вы?
Но темень несмолкаемо-безмолвна,
Лишь память, изгибаясь от потуг,
пытается осуществиться Словом.
А если Слово — значит, снова Дух?!
      — Слушай, хорошо. Еще! — пробормотал Бахметьев.
      — Надо подумать. Да вот!
Успеть закрыть глаза,
чтоб не увидеть лика,
зажмуриться успеть,
чтоб не узреть лица, —
и не взойдет слеза
от муки превеликой,
и крови не краснеть
под иглами венца.
Суметь отбросить слух
от стона неземного —
суметь изобразить
оглохшего слепца,
чтоб не зашелся дух,
хоть не впервой, но — снова,
чтоб сердце не казнить
призывами конца.
Кому ж возносят крест?
Скрипит о ком веревка?
По ком колокола
звонят в сей судный час?
Но может, тот арест
есть только тренировка
и это — не игла,
а отблеск от луча?
О чем же взвыл ковыль
и охнул лес угрюмый?
Чей образ облака
явили среди туч? —
И сказкой стала быль,
и повесть стала думой,
и скрылися века
под толщей сорных куч...
      Мы вышли от Мустафина в начале шестого вечера. И тут я вспомнил о Нине Араповой, с которой познакомился два года назад.
      В бумагах Бахметьева я нашел ее имя, прочел прелестный отрывок из его романа о встрече с ней. Она назначала свидания Бахметьеву в Лядском садике у памятника Горькому два раза в год. Сказала, что будет ждать его всю жизнь. И однажды, когда подошли день и час назначенной встречи, я пошел прогуляться в Лядской сад.
      Конечно, в душе я не ожидал увидеть там кого-либо. Смешно было думать, что женщина, даже если она жива, придет в сад на свидание через двадцать восемь лет. Давно все забыто, считал я. Давно все истерто в труху твердыми, жесткими жерновами времени.
      И каково же было мое удивление, когда, войдя в сад, я увидел на скамейке у памятника Горькому уже не молодую, но еще сохранившую свое женское очарование прелестную женщину.
      Мы познакомились и долго проговорили тогда в саду. Я рассказал ей о Бахметьеве все, что знал.
      — Спасибо, что пришли. Он жив, жив! — шептала она.— Я это чувствую. Я буду приходить сюда, пока жива сама.
      — Послушай, сегодня 16 августа 1994 года,— сказал я.— Лядской сад, памятник Горькому. Шесть часов вечера. Тебе все это о чем-то говорит?
      — Нина Арапова? — взволнованно спросил Бахметьев.
      — Да.
      — Ты думаешь, сегодня я найду ее у памятника?
      — Обязательно. Если ничего не случилось с ней за последние два года.
      И я рассказал Бахметьеву о своей встрече с ней. Из тогдашнего разговора с Араповой я узнал, что она была замужем, теперь вдова, сын — офицер, служит где-то в Шепетовке. После распада СССР он оказался в Хмельницкой области на Украине. Жила женщина одиноко в двухкомнатной квартире, сейчас, наверное, уже на пенсии. Летом, по ее рассказам, она проводила все время в саду, на своих пяти сотках.
      В общем-то это была обыкновенная, бедная событиями жизнь. Но определяющим в ней было трепетное ожидание Бахметьева и бесконечные думы о нем.
      — Я схожу в Лядской садик. Еще половина шестого. Успею.
      — Хорошо,— сказал я.— Приходите ко мне. Я буду дома. Вот тебе второй ключ, если вдруг отлучусь.— Я протянул Бахметьеву ключ от квартиры.— Только будь осторожным и деликатным. Ты для нее как капитан шхуны для Ассоль из гриновских «Алых парусов».
      — Я вижу, она тебя тронула.
      — Прекрасная женщина. Она мне только и говорила о вашей прогулке вокруг земного шара. Она до сих пор не может ее забыть.
      Бахметьев кивнул, резко повернулся и, перебежав перед носом затормозивших «Жигулей» дорогу, вскочил в подошедший трамвай.
      В этот вечер он не появился у меня дома.
      Было десять часов утра следующего дня, когда в дверь позвонили. Я повернул ключ в замке. На пороге стояли Бахметьев и Нина Арапова. Женщина сияла и не могла сдержать льющейся из нее радости.
      — Мы встретились, Диас Назихович! Встретились! Чудо совершилось. Мы всю ночь прогуляли по городу. Где мы только не были!
      — Вы гуляли?
      — Да! Как тогда, в молодости!
      Я, старый развратник, грешным делом подумал про что-то иное, но, конечно, промолчал. Гуляли так гуляли. Очень хорошо. И наверное, проголодались.
      — Проголодались? — с улыбкой спросил я.
      — Очень!
      Потом мы сидели за широким обеденным столом на кухне, ели молодую жареную картошку с огурцами и помидорами. Пили чай с вареньем, потом кофе.
      Я рассказал Бахметьеву и Нине Араповой о его бумагах, оставленных тридцать лет назад в Одра-Баше. О том, что они находятся в целости и сохранности. Рассказал о недописанном романе Бахметьева и о своем романе, который тоже никак не мог закончить. О том, что больше всего трудностей у меня с открытым в бесконечность финалом романа и с образом Либертуса, не до конца прописанным Бахметьевым.
      — Что делать? — сказал я.— Я готов вернуть тебе бумаги сегодня же. Ты должен дописать роман.
      — Я написал его в тюрьме. Но не на бумаге, а в своей памяти. Я писал его главу за главой и написанное заучивал наизусть. Нет, пусть бумаги останутся у тебя. А недостающую точку в романе, возможно, вскоре поставит сама жизнь,— вдруг с какой-то печалью сказал Бахметьев.— Сделай свой вариант. Попробуй дописать образ Либертуса сам. Ты уже внутренне готов к этому. Боюсь, что моему роману еще не время проявиться вне меня.
      — Но у тебя это великий роман? Как тебе самому кажется?
      — Думается, да. Вроде он у меня получился.
      — Нет. Либертуса я боюсь трогать, — отмахнулся я.— Это наиболее дорогой образ великого Тота. Наверное, в истории было немало попыток написать его. Но все попытки воплотить его в слове заканчивались трагически. Вот и твоя попытка. Чем она завершилась? Тюрьмой. И пока в тюрьме твой роман. Видно, сам Дьявол сторожит этот замысел, не давая ему воплотиться.
      — Чтобы перевести роман на бумагу, нужно как минимум иметь письменный стол и полгода спокойной жизни. Такие вещи в ближайшее время в моей жизни не предвидятся. У меня пока другие задачи. Я пойду проповедовать,— сказал Бахметьев.— Проповедовать те истины, которые я нашел. Искатели смысла жизни, мечтатели всех видов ждут меня. Ты выпустил книги о новом Боге, о единой планетарной религии. Я читал их в колонии. Мне присылали их. К сходным мыслям пришел и я. И эти идеи я дам кандидатам в самоубийцы, массе разочарованных людей, страдающих тоской и отсутствием знания своего будущего. В этих идеях нуждаются деловые люди и авантюристы, попрошайки и нищие. Без них не обойдется легион ученых. В них нуждается Россия, потерявшая в последние годы Бога и собственную душу. В них нуждается сатанизированный мир. Еще есть время для его спасения.
      — Булат, пожалуйста, не отвергайте меня. Я пойду с вами. Возьмите меня.— Нина Арапова с мольбой смотрела на Бахметьева.
      — У меня нет дома, нет крова. Нет денег,— угрюмо ответил Бахметьев.
      — Я согласна на все.
      — Поймите, Нина, милая, смерть может настигнуть нас каждый день. Тот образ жизни, который я веду, следует принимать только в том случае, если готов встретить смерть не только каждый день, но и каждый час, каждую минуту.
      — Для меня смерть — остаться без вас.
      — Знайте, я не живу физической жизнью.
      — За тридцать лет физическая любовь давно бы умерла. Живет духовная любовь.
      Обмен репликами напоминал поединок. Я с интересом смотрел на них обоих. Похоже, продолжался их разговор, начатый ранее. Видимо, они уже говорили на эту тему наедине друг с другом.
      Нужно сказать, я был совсем не на стороне Бахметьева, а на стороне Нины Араповой. Возможно, втайне я даже где-то завидовал Бахметьеву. Перед такой любовью я сам вряд ли мог бы устоять.
      — Знаешь, Булат,— сказал я,— женщина, в течение тридцати лет приходившая два раза в год на свидание с тобой в Лядской сад, имеет право на многое. В том числе на твою любовь.
      — Возможно, ты прав. Но вы оба не понимаете одной вещи. Для определенных сил я — опасный человек.— Бахметьев задумчиво посмотрел в окно, потом перевел взгляд сначала на Нину Арапову, потом на меня.— Несколько таких людей, как я, могут изменить ситуацию в стране. Путем дистанционного воздействия мы можем убрать со сцены основные фигуры. Но мы пока этого не делаем, поскольку эти ничтожные марионетки будут тут же заменены другими куклами, а народ, пребывающий то ли под наркозом, то ли в летаргическом сне, к сожалению, еще не готов использовать наше вмешательство себе и Родине во благо. Но мы сами готовы к оперативному вмешательству в исторический процесс в любую минуту. Бойцы Бога не менее сильны и могущественны, чем солдаты Сатаны. И естественно, в силу чрезвычайной опасности, которую мы представляем для темного начала мира, мы — мишень. Мы постоянно на прорези прицела. Тридцать лет меня держали в колониях и тюрьмах. Наверное, неспроста. Меня оставили живым, хотя могли уничтожить в любой момент. Видимо, в надежде все-таки рано или поздно использовать в своих целях. И я не думаю, что какой-нибудь глаз не стережет каждый мой шаг и сегодня. Черные силы взяли у меня отца, мать, жену, ребенка. Они без секунды колебаний возьмут, Нина, и вашу жизнь. Я не хочу этого! Достаточно уже потерь! Я безмерно рад нашей встрече. И наша прогулка с вами вокруг земного шара состоится, но не в этом мире. В другом! Этот мир еще далек от совершенства. Его надо исправлять. Он не для идиллических прогулок. Это — ринг. И на нем пара боксеров, Бог и Дьявол, ведут свой поединок.
      Чистое, прекрасное лицо Нины Араповой потускнело. Она с болью и страхом смотрела на Бахметьева.
      — И куда же ты намерен отправиться теперь? — спросил я.
      — Мой путь лежит сейчас в Индию.
      — В Индию? Как ты туда попадешь? Столько границ!
      — Я пойду туда через Таджикистан, Афганистан и Пакистан. Я знаю таджикский, узбекский, пуштунский языки. Я разговариваю на бенгали и хинди. Люди везде нуждаются в моей помощи. А нуждаясь в ней, они помогают и мне.
      — Но зачем тебе Индия?
      — Я дал обет, еще отбывая свой первый срок в тюрьме. И я обязан его выполнить. Я хочу помолиться Богу, встав на колени на берегу Индийского океана и наблюдая, как на рассвете поднимается из океана солнце. Я хочу посеять семена новой религии именно в Индии. Ее народ, глубоко религиозный в своей генетической основе, сейчас наиболее способен воспринять идеи единого для всех людей Бога. И стать их проводником. Здесь не та почва. Но я вернусь в Россию. Вернусь, когда народ проснется от дурмана, в который погружен, и будет готов к борьбе. Тогда я здесь пригожусь.
      — Ни до какого Индийского океана ты не дойдешь. Тебя десятки раз убьют в том же Таджикистане или Афганистане. Там всюду война.
      — Если меня убьют, то убьют в России,— спокойно заметил Бахметьев.
      Я почему-то вздрогнул и взглянул на Нину Арапову. Она с невольным ужасом во взоре тоже посмотрела на меня. Могли ли мы оба знать тогда, что Бахметьеву осталось жить уже меньше суток? Подобное не приходило в голову, но я вдруг въявь ощутил безнадежную, непоколебимую обреченность этого человека.
      Но не догадывался ли о своей обреченности он сам? Может быть, именно поэтому грел его душу миф о далекой Индии. Путешествие туда явилось бы отсрочкой надвигающейся катастрофы, временным спасением. Да, было что-то роковое в его судьбе.
      В эти минуты я одновременно почувствовал, что Бахметьев мой двойник. Его Я было словно моим Я. Но имелось между нами и отличие. И его я тоже ясно ощущал.
      Если я в раздумье останавливался перед водным потоком, он тут же бросался в него. Если я был на свободе, он пребывал в тюрьме. Если я останавливался в растерянности перед образом Либертуса, в частности из прямого страха смерти, он, не задумываясь, осуществлял этот замысел. Если я выдвигал идею нового Сверхбога, он, не задерживаясь на этом, шел уже проповедовать его.
      Закономерным могло явиться и то, что, если я должен был остаться жив, он обречен был умереть.
      В какой-то безнадежной попытке спасти его я сказал:
      — Слушай, Булат. И вы, Нина. Послушайте меня внимательно оба! Ты, Булат, тридцать лет провел в тюрьмах и лагерях. Наверное, достаточно? За верность своим идеям ты заплатил чрезвычайно дорого. Остановись! Не знаю, что во мне, но я чувствую: впереди у тебя смерть! Вот женщина. Она любит тебя. Она всю жизнь ждала тебя и будет опять ждать, если ты уйдешь. Не отвергай ее! Такая любовь — подарок для каждого разумного человека. Не жертвуй любовью! Возьми этот подарок! Ты написал роман об отце, о Либертусе. Но он же — в твоей голове! Он же пока — фантом! Займись этим. Не жертвуй творчеством! Ты жертвуешь всем. Даже творчеством! Но имеешь ли ты право на это? Ты — талантливый, возможно, даже гениальный человек. Ты можешь еще многое сделать. Не только в литературе. В науке, в философии. И ты физически здоров. Ты сохранил себя. Ты можешь прожить еще долго. Для гениального человека сфера применения его способностей бесконечна! Мир можно совершенствовать с разных сторон.
      Бахметьев поднялся со стула:
      — Я не думал, Диас, что ты так не понимаешь меня.
      Что тут сделаешь? Что скажешь? Он был полностью прав.
      — Извини, старина,— пробормотал я.— Я уже говорил тебе, что могу давать советы, видимо, только подросткам. Да вот забываюсь.
      — Ладно, нам пора идти,— сказал Бахметьев, слегка хлопнув в знак примирения меня по плечу.— Я провожу Нину.
      Они поднялись и вышли в коридор.
      — Вы правы, Диас Назихович, — обернувшись, сказала Нина Арапова.— Я буду опять ждать его. Буду ждать, пока жива.
      Они вышли из дома. Я подошел к окну. Две фигуры — мужская и женская — сливались в одну. Прошло еще мгновение, и они скрылись за углом соседнего дома.
      Я уселся было за письменный стол для работы, но что-то щемило мою душу. Пальцы не держали пера. Не было никакого желания писать, словно что-то мешало мне.
      Мог ли я тогда догадываться, что в моем доме установлена подслушивающая аппаратура (ее установили, видимо, в те часы, когда мы были на Арском кладбище), и последний разговор с Бахметьевым записан полностью и уже подробно анализируется и обсуждается где-то? Возможно, излишние, ненужные откровения Бахметьева о возможностях таких людей, как он, очистить современный политический мир от марионеток-сатанистов, в целом и определили его судьбу. Может быть, на основании именно этой информации было принято окончательное решение о его физической ликвидации.
      Подслушивающую аппаратуру я обнаружил дома три дня спустя, а тогда еще, конечно, ни о чем не догадывался. Но что-то меня необыкновенно тревожило. Какой-то совершенно неизъяснимый страх неожиданно сковал мою душу и тело.
      Внезапно мне показалось, что в доме находится кто-то чужой. Я огляделся по сторонам. Вроде бы все вещи, рукописи и книги находились на старых местах. Да, все было так, как обычно. Однако, чтобы успокоиться, я открыл дверцу шифоньера, потом стал заглядывать под кровати во всех комнатах. Я был один. Чего стесняться? Мне казалось, что кто-то там притаился. Но нигде никого не было. Сознание тоже не схватывало никаких перемен, но на уровне подсознания почему-то росло ничем не объяснимое беспокойство. Душа болезненно томилась, находясь в плену каких-то непонятных предчувствий.
      Во всяком случае я нисколько не удивился, когда Бахметьев, придя в шестом часу, вдруг сказал мне, что только что виделся с молодым Арансоном-Васильцовым.
      Я почему-то тут же завел Бахметьева в ванную комнату, плотно закрыл дверь и включил оба крана. Струя воды громко и напористо забарабанила по днищу ванной.
      Что же я услышал?
      Бахметьев возвращался от Нины Араповой и был остановлен человеком в штатском на углу улиц Тукаевской и Татарстана. Человек, молодой тридцатилетний красавчик с черными усиками и серыми глазами, вначале вынул из кармана удостоверение члена Красного Креста и Полумесяца (возможно, хотел поиздеваться), а затем вежливо, однако с сарказмом извинившись, и удостоверение капитана Московского управления ФСБ, старшего оперуполномоченного Бориса Кухарского и с ехидной улыбкой на тонком лице попросил Бахметьева предъявить документы.
      Бахметьев увидел, что еще трое молодых крепких мужчин стоят неподалеку на трамвайной остановке и открыто смотрят на него, не пытаясь даже скрыть своего присутствия.
      — Известная вам организация последний раз спрашивает: идете ли вы под ее начало?
      — Сынок — просто копия своего незабвенного отца. Делаете те же гнусные предложения? Передай своей организации, что она надоела мне.
      — Ну что ж, Бахметьев, считай тогда, что ты доигрался. Я лично невероятно рад нашей встрече и именно такому развороту событий. И я попрошу, чтобы никому другому, а только мне поручили провести операцию по твоему уничтожению. Я не забыл, что ты повинен в смерти моего отца. Все эти годы я с нетерпением ждал этой минуты.
      — А я жалею, что не уничтожил тебя восемнадцать лет назад вместе с твоим отцом!
      — Это была твоя роковая ошибка. Проявил интеллигентскую слабость?! — Арансон-Кухарский радостно засмеялся.— Но мы никакой слабости не проявим. Уничтожив тебя, мы уничтожим даже твой труп! Ни одного твоего атома мы не оставим на земле!
      Струя воды бешено колотила уже не по днищу, а била по воде. Стало плохо слышно. Бахметьев чуть прикрутил один из кранов.
      — В ту же секунду я раздел его. Разорвал ауру — полностью порвал на клочки его биополе. Кухарский тут же изменился в лице, посерел, но ничего не понял. Еще день-два и с ним что-то произойдет. Он шел от меня качаясь.
      — Но это ведь не играет никакой роли. Этот красавчик — пешка,— сказал я.— Возможно, механизм по твоему уничтожению уже в действии. Включен.
      — Да, они открыто ведут меня. Несколько человек, не прячась, пасутся сейчас у ворот твоего дома. Этой ночью я постараюсь уйти из города. Зашел попрощаться с тобой. Сейчас пойду прощаться с Ниной.
      — Ради Бога, Булат, дорогой! Никаких ненужных прощаний! Потом я схожу к Нине и все ей подробно объясню. Не нужно никакого лишнего риска. Не переоценивай себя и не недооценивай других. Давай посидим и что-нибудь придумаем. Ведь голова есть и у нас. Может быть, из этой мышеловки, куда мы попали, найдется выход. Всегда можно придумать что-нибудь оригинальное. Я подключу своих знакомых. Мы что-нибудь разыграем, какую-нибудь сценку.
      — Нет, Диас. Ты сам утверждал, что женщина, которая в течение тридцати лет приходила в Лядской сад на свидание со мной, нуждается во внимании. Ты совершенно прав. Я должен с ней увидеться хотя бы еще раз в жизни.
      — Ты что, полюбил ее?
      — Да! — ответил Бахметьев, и опять в его темных глазах словно вспыхнули и погасли огненные мазки.— За последние тридцать лет я полюбил впервые. И кажется, всерьез.
      — Но сейчас не до любви, Булат!
      — Почему же? У меня есть еще немного времени. Сейчас Арансон докладывает своему начальству о встрече со мной. Начальство, вероятно, докладывает еще кому-то. Возможно, цепочка достаточно длинна, неизвестно, где прячется ее конец. Так что для любви судьба предоставляет мне свой час. А час любви — это невероятно много! И я его возьму, даже ценой жизни. Ладно, прощай, — он протянул мне руку.
      Мы вышли из ванной комнаты в прихожую, потом — во двор.
      — Подожди, я дам тебе деньги.
      — Ничего не надо. Абсолютно ничего. Возьми свой ключ от дома. Не пригодился.
      — Если ты останешься жив, дай как-нибудь знать о себе,— попросил я.
      — Ты получишь открытку. Из Индии,— улыбнулся Бахметьев.— С большим слоном с двумя хоботами,— в эти минуты он еще шутил.
      — Давай я пойду сейчас с тобой,— сказал я.
      — Не надо, Диас. Прощай.
      Мы еще раз пожали друг другу руки, и Бахметьев стал спокойно и неторопливо открывать широкую дверь у ворот. Потом он обернулся, взглянул на меня и на прощание махнул рукой.
      В этот миг я внезапно почувствовал, что не увижу Бахметьева живым больше никогда.
|
|
|