|
|
Я
Роман-воспоминание
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
2
      Он отпустил всех.
      Он остался один под мрачными сводами покоя.
      Он сидел в кресле, вперив тяжелый, остекленевший взгляд в список. Массивное, иссеченное морщинами лицо его внешне не выражало никаких чувств.
      Имена... Каким длинным был этот список! Убить его в то время, когда он будет совершать жертвоприношение? Воспользоваться им самим, как жертвой, приносимой богам? Свои люди были везде — у префектов и преторов, у народных трибунов и консулов, у великого понтифика, у главного сборщика податей. Свои люди были, как соль, растворены, рассеяны по всей стране — странствующие ученики и отрекшиеся от обетов монахи, купцы и отшельники, актеры, ремесленники, проститутки и рабы. Он проникал своим взором всюду, в тайное тайных, и все равно страх путал, душил и мял волю. Страх за жизнь и одиночество — лишь на них не простиралась его власть. Свои люди тоже могут предать. Человек, с презрением относящийся к собственной жизни, всегда сумеет лишить жизни другого. И как уберечься от врага, несущего смерть, надевшего на себя личину преданности, проникшего в сокровенное? Где обрести спасение? В крови, в человеческой крови, которая не должна высыхать. Кровь устрашит. Но даст ли она защиту, оградит ли от коварного удара, от смерти?
      Какой-то звон лез в уши. Этот звон словно не прекращался никогда.
      Он поднялся, прислушался, будто выслеживая свой страх.
      Была ночь. Полная луна светила сквозь узкие зарешеченные пространства окон. Белый каррарский мрамор стен портика мягко сиял в полумраке. Пройдя сквозь потайные двери и лабиринт переходов, со светильником в руке он спустился в подземелье.
      В жаровне пылали угли. На высоких сводах плясал глянец отсветов. Под потолком на цепях висел человек — раздетый донага, окровавленный, мокрый, с вывороченными руками.
      Он прошел к столу, где лежали свитки бумаг с протоколами допросов, близоруко щурясь, прочел несколько страниц. Позади серой, почти слившейся со стенами тенью застыл претор Квинт Галлий. Для него наступили минуты отдыха.
      Человек, висевший на цепях, пришел в себя.
      Диктатор почувствовал на себе его взгляд, медленно обернулся. Глаза смотрели в глаза. Месть за страх, ее услада — эти минуты были великими в жизни. И вот сейчас, диктатор чувствовал это, пришла такая минута. Минута, в течение которой сторицей оплачивалось вечное ожидание смерти, всегда до предела осязаемое и жестокое.
      — Я не виноват! Ведь мы же были друзьями! А эта мразь превращает меня в кусок мяса!
      Черное, в кровоподтеках, лицо. Тело, обезображенное ожогами и ранами.
      Брезгливо морщась, но не отворачиваясь, он произнес:
      — Ты, мой Луций, жаждал власти и свободы? К сожалению, у меня осталось только одно средство сохранить тебе свободу — это заставить тебя умереть.
      — Прошу тебя, выслушай меня. Я не виноват перед тобой! У меня есть оправдания.
      — Вот как? А не ты ли жаждал лицезреть мою смерть и даже опрометчиво говорил об этот вслух? Я удовлетворю и это желание, но с небольшим добавлением. Я хочу заставить тебя почувствовать и увидеть свою собственную смерть. Не станем больше говорить об этом. Будь мужествен и терпелив. Терпение тебе понадобится.
      — У меня нет вины перед тобой и богами! Меня оговорили. Поверь же!
      Он стоял в длинном одеянии, пропитанном благовониями. Бледное массивное лицо оставалось непроницаемым.
      — Так все говорят, оказавшись здесь. Но почему они не думают об этом раньше?
      Повернувшись, он шагнул к выходу из пыточной камеры. У двери замедлил шаг, полуобернулся:
      — У народа, обитающего далеко на востоке, говорят, существует древний обычай. Они считают его выражением благочестия и сыновней любви, ибо полагают, что таким путем обеспечивают своим близким наиболее достойное погребение. Пожирая трупы собственных отцов, эти люди как бы хоронят их в самой сокровенной глубине своего тела. И тем самым до какой-то степени оживляют и воскрешают их. Останки путем пищеварения превращаются в их собственную живую плоть. Полагаю, мой Луций, наш общий друг Квинт примет это к сведению.
      Почти неделю с осужденного сдирали заживо кожу, в то же время давая другим сообщникам лишь соленую рыбу. В нем еще теплилась жизнь, когда кровью, выкачанной из его тела, напоили его младшего брата, в беспамятстве просившего пить. Потом труп руководителя заговора, изрубленный на куски, были вынуждены съесть его ближайшие сподвижники. Внутренности и кости, сваренные в котле, скормили остальным участникам заговора.
      Опасность, в очередной раз нависшая над жизнью римского властителя, казалось, миновала.
      Однако прошло три месяца, и, возвращаясь в Рим из поездки в Беневент, сраженный внезапным недугом, диктатор скончался.
      Это случилось в десятый день до сентябрьских календ 14 года в маленьком городке Ноле.
      В тринадцатый день до сентябрьских календ, ближе к вечеру, когда диск солнца опустился уже за стены храмов, из огромного дома на Эсквилине с довольной улыбкой на лице вышел претор Квинт Галлий. Обрадованный, он не заметил, что вслед за ним из той же двери вышли еще два человека.
      След претора оборвался на берегу Тибра. Через два часа случайный прохожий, наткнувшись на его труп, долго с недоумением глядел в его широко открытые заледеневшие глаза, в которых, казалось, застыл предсмертный ужас. Из груди претора торчал узкий нож.
      А в это время в огромный дом на Эсквилине уже прибыли послы. Их провели в четырехколонный атрий, где в белой тунике гостей встречал хозяин. Он был доволен: ему только что сообщили, что указание о ликвидации доверенного лица скончавшегося диктатора, слишком много знавшего о тайне его смерти, исполнено.
      — Всюду смута, распущенность, смятение умов! Мы пришли к твоему милосердию и твоей доброте,— заговорил один из послов.
      — Я рад принять вас, друзья мои,— ответил хозяин дома на Эсквилине.
      — Никогда не домогаясь славы, сопряженной с властью и могуществом, ты всегда владел более драгоценной славой, покоящейся на добродетели. Но теперь пришло время подумать о том, что царствовать — значит служить богам. Они взывают ныне к твоей справедливости и не дадут ей более лежать втуне. Власть открывает перед человеком разумным поприще великих и прекрасных деяний. На нем ты с величием почтишь богов и легче и быстрее всего смягчишь души людей, обратив их к благочестию и спокойствию.
      Вежливая улыбка искривила мясистые губы хозяина дома.
      — Благодарю вас, друзья мои, благодарю. Я не заслуживаю столь лестной оценки.
      В простой белой тунике, громоздкий, по-крестьянски медлительный, с полным, изрытым оспой лицом, хозяин дома стоял посреди залы. Глаза из-под нависшего лба глядели на посетителей спокойно и внимательно.
      — В человеческой жизни,— усмехнулся он,— любая перемена, к сожалению, сопряжена с опасностью. Тот, кто знает, как тяжел царский скипетр, не станет поднимать его, даже найдя валяющимся на земле. Властитель, о котором мы сегодня скорбим, один из величайших полководцев и правителей мира, оставил нам в наследие, к несчастью, лишь свои божественные статуи, нищету и всеобщий страх.
      И в голосе его проскользнула хорошо разыгранная нота безучастия и брезгливости.
      — Кроме того, все, что есть во мне истинного, далеко от качеств, которыми должен быть наделен правитель.
      — Но пойми, народ не может оставаться на распутье,— стал убеждать другой посол.— Он ждет вождя кроткого, друга права, который даст ему благозаконие и мир. Он сам предоставит тебе в руки поводья, дабы ты твердо направил его порыв к лучшей цели и дабы узы благожелательства и дружбы связали отечество единством цели. Даже если народ охвачен страстью, тупым ослеплением, разве не твой долг привести его к черте спокойствия?
      Когда послы покинули, наконец, дом на Эсквилине, его хозяин еще долго оставался в белом, облицованном лунным камнем атрии. На лбу внезапно выступил холодный пот. Он вытер его и, взглянув на повлажневший платок, тихо засмеялся. Пот и кровь. Свой пот и чужая кровь. Расчеты подтвердились. Рим молил его, именно его, не ввергать империю в хаос раздоров и междоусобиц. Он, и только он, оказался после кончины императора тем единственным в империи лицом, в чью пользу склонились мнения враждующих партий. Он снова смахнул с лица пот. Тело сжигал леденящий нервный огонь. Неистовством, страшным бессмертием приближающегося могущества огонь вгрызался в душу, в сердце, разъедая их.
      С застывшей, незнакомой даже для себя улыбкой на лице хозяин дома остановился перед огромным зеркалом, с пристальным любопытством вглядываясь в свое отражение. Мясистое грубое лицо, толстая, чувственно вспухшая нижняя губа, тяжелый взгляд маленьких глаз — таким голым, беспощадно-нагим, сбросившим с себя шелуху приличий и уступок, он становился только наедине с самим собой, в минуты одиночества. И, да пусть вечно живут боги, как он любил эти редкие минуты! Любил за неизъяснимое наслаждение, которое они скрыто таили и несли в себе. В мечтаниях о будущей власти крылось для него больше сладости, чем в обладании самыми прекрасными женщинами или нежной детской плотью. И вот эта власть, мечту о которой он пестовал годами, наконец у порога, рядом. Он верил в свою звезду, в свое назначение. Он долго пребывал в тени, терпеливо ждал своего часа, и небо услышало его мольбу. Оно не могло не услышать. Он чувствовал, знал, ему ниспослана великая судьба, и яд долго сдерживаемого торжества, прорываясь сквозь броню тренированной воли, холодным пламенем охватывал душу. Рожденный повелевать, сумеет повелевать не только в согласии с религией, но, в случае необходимости, и самой религией! Что может быть слаще власти над людьми, над их жалкой жизнью и власти над законами? Идея, отлившаяся в новую форму государственного управления, раскрепостившая, наконец, себя, становится политикой, заносясь на скрижали истории. Идея, медленно зреющая до того в тайных глубинах души, становится двигателем реформации. И на страницах истории отныне будет вечно сиять клеймо его имени! Как он лелеял в тайниках сердца эту мечту, как берег от холодных ветров жизни, как холил! Народ — это скопище скота, привычкой к подчинению, тиранией и диктатом обычаев приученное к рабству,— о такой массе подопытного чернового материала он тосковал годы. Это воск, из которого можно лепить все, не жалея о потерях. Это дешевое сырье, которое воспламенит его идею — идею мирового господства. Он построит новое государство. Он воздвигнет порты и обоснует на пустующих землях сельскохозяйственные колонии. Он введет аграрный закон и даст всем хлеб и жилища. Он прорежет землю каналами и дорогами и распространит над всей империей отеческую заботу и власть. Он восславит себя в веках деяниями мира и войны, и потомки будут чтить его память, память великого из смертных! Боги сделали человека подобным тени. Кто может судить о ней, когда с заходом солнца она исчезнет?
      Он не замечал, что находится в зале не один. У левого плеча его стоял Люцифер, у правого — Либертус.
      Люцифер сардонически, но неслышно засмеялся, и одновременно дьявольская усмешка рассекла губы хозяина дома на Эсквилине. В опьяненных глазах его безумием зажглась ненависть.
      Да, теперь он досыта отыграется за годы рабской покорности, долгие годы смирения, страха, свирепой борьбы за жизнь и изощренного, как пытка, унижения. Постоянно быть начеку, выслеживая, откуда может последовать неожиданный удар, чтобы вовремя обезопасить себя. По выражению лиц соратников угадывать, от кого можно ждать коварства и измены, чтобы вовремя обезвредить их. Всем улыбаться и одновременно всех бояться. Лежать в постели с женщиной, наслаждаться ее ласками и гадать о том, кем она подослана. Не знать никогда радости и не осмеливаться пребывать в печали. И так — годы, десятилетия!
      После смерти отца он был усыновлен по завещанию сенатором Марком Галлием. Но он тут же отказался и от имени, и от наследства, едва узнал, что Галлий стоит в оппозиции к императору. Первая жена, красавица Друзилла, была беременна вторым ребенком, когда ему было велено дать ей развод и немедленно вступить в брак с Юлией, дочерью диктатора. Он дал ей развод, не смея высказать даже тень малейшего недовольства, и покорно стал жить с чужой себе женщиной, толстой, ленивой и кривоногой. Так же, как позднее дал развод и Юлии, когда получил надлежащий приказ, поскольку той вдруг захотелось спать не с ним, а с другим человеком. Это были первые жертвы, первые шаги по острой, как нож, стезе смирения, ведущей к сегодняшнему дню. Затем гражданская деятельность в суде, обвинительная речь против Фания Цепиона, которого после хладнокровно вынесенного смертного приговора стащили крючьями по лестнице рыданий в быстрый Тибр. Да, Фаний считался его близким другом, и приговор, который он вынес ему, был тоже уступкой совести. Потом был восточный поход, когда он вернул армянское царство Тиграну и в своем лагере перед трибуной военачальника возложил на него диадему. В том же походе он принял и знамена, отбитые прежде парфянами у Марка Красса. Затем война с ретами, паннонцами, германцами, когда он покорил альпийские и далматские племена и привел в империю в колодках около шестидесяти тысяч рабов. Наконец, управление Галлией, крайне неспокойной из-за набегов варваров и раздоров вождей, и счастливый год консульства. Именно тогда в зените своей славы, в апогее побед он решил временно отойти от дел, дабы своей незаменимостью не возбудить к себе излишней неприязни и сохранить жизнь. И этот шаг был крупной жертвой. И сколько было потом этих жертв!
      Терпение и смирение, капля за каплей, источили все. И жизнь диктатора в том числе.
      Бюсты и памятники, бесчисленные статуи, воцаренные на площадях... Разбить, развеять сам прах их! Уничтожить даже имя, полностью вытравив его из памяти поколений!
      Разве так уж велика будет такая плата за унижение, за яд рабства, который он пил годы? Кто будет судить о тени, когда с заходом солнца она исчезнет?
      Черное люциферическое пламя, прорвавшись в душу, все сильнее охватывало ее.
      — Хвалы и напыщенные панегирики, когда ты жив! Проклятья, когда ты уже мертв! У музы истории Клио есть чувство юмора. Ты думаешь, Клио не посмеется потом и над тобой?
      Перед глазами хозяина дома вдруг возникла странная фигура.
      То был второй спутник людей — вечный Либертус.
      — Через семь недель на форуме трибы призовут к голосованию, и тебя изберут. У тебя будет царский скипетр с орлом, диадема, пурпурная мантия. Твое избрание подтвердят даже боги. Голуби пойманы, обучены, народу не обойтись без благой приметы. В точно обозначенный срок они взмоют в небо из-за стен храма Юпитера Капитолийского. Все будет как задумано. И червь станет цезарем, чтобы, совершив круг, потом опять превратиться в червя.
      — Кто ты?!
      Хозяин дома лихорадочно дергал за сигнальные шнуры.
      — Я субстанция свободы, ее звонарь. Ремесло звонаря божественных истин — трудное ремесло. Но оно существует извечно.
      Вбежали рабы.
      — Взять! Взять! Я распну тебя на кресте!
      Но в огромном, облицованном лунным камнем атрии никого из посторонних уже не было. Ни Люцифера, ни Либертуса. А громоздкий, полный человек все дергал и дергал за шнуры.
      Огромные толпы римской черни заполнили улицы и переулки, когда ложе с телом скончавшегося в Ноле императора прибыло в город. В торжественном погребальном шествии двигались по улицам патриции, жрецы, магистраты, сенаторы, депутаты италийских и иноземных городов. Медленно тянулась процессия с золотыми венками — от ветеранов войн, от провинций, от легионов, от колоний. Специальные плакальщицы и плакальщики, от горя стеная и вопя, раздирали ногтями лица,
      На землю пришел плач, пришла печаль. Но были ли пролитые Римом слезы слезами горя?
      Чистое небо поило землю в тот день лучами солнца. Воздух был прозрачен и свеж. Над улицами носился какой-то пряный хмель возбуждения.
      Толпа вопила, стенала, плакала, орала, улюлюкала. Орущая, жадная, одурманенная чадом безумия, привыкшая за годы правления диктатора к непрерывному пиршеству казней, войн, заговоров, напоенная животной местью, нелепыми фантастическими слухами, она жаждала теперь новых острых зрелищ.
      И сквозь это вечное торжество жизни медленно и неторопливо двигалось погребальное шествие. Мертвое тело недавно еще всесильного повелителя совершало свой последний путь по земле.
      Едва шествие вступило на Марсово поле, как одна из женщин, стоявших здесь в толпе, вдруг, корчась и завывая, повалилась на брусчатку дороги. Никто вначале не обратил на нее даже внимания. Мало ли в городе полоумных? И только кто-то странный, необычный бросился к ней сразу же на помощь. Это был Либертус. Вслед за ним возникла в толпе и фигура Люцифера.
      Женщина рожала. Истошный крик повис над толпой. Тело одного человека плыло в воздухе, а другой, мокрый, красный, путался уже в оборках длинных юбок.
      — Хороша, тварь! — захохотал Люцифер.— Собака и то выбрасывает щенков на какую-нибудь подстилку!
      — Не могла дотащиться до повитухи? — подхватил еще кто-то.
      — Ее выблядок тоже хотел проводить императора! — заорал другой.
      Хохот, крики, смех раздавались у входа на Марсово поле.
      Либертус перегрыз зубами пуповину, перевязал ее, потом поднялся с колен, бережно держа в руках новорожденного.
      — Это твой сын, Рим. Ты снова родился, человек. И опять с надеждой.
      — Кто это такой? Это — не человек! — Толпа, придвинувшаяся было к Либертусу, вдруг отпрянула в страхе.
      — Ну, и что из того, что я не человек? Я — сущность человека. Женщина родила для мира еще одного сына, а вы готовы растоптать его! Тибр покраснел уже от крови!
      — Сущность человека олицетворяю я, а не ты! — закричал Люцифер.— Цвет человеческой крови — это мой цвет!
      — Откуда они взялись? Мы не знаем вас!
      — Зато я знаю вас,— увещевал толпу вечный Либертус.— Я не знаю только одного, вовремя ли я пришел к вам? О, народ, легковерный и безрассудный! Ты провожаешь в последний путь одного царственного ублюдка, а у тебя за спиной — вот он, Люцифер, готовится посадить тебе на плечи другого ублюдка. Еще хуже прежнего.
      — Смотрите, он плачет. Этот тип проливает слезы!
      — Я хочу омыть ими ваши слепые глаза. Это не мои слезы, это слезы свободы. Это она плачет над человеческой глупостью. И я до тех пор буду полоскать ваши немытые грязные души в этих слезах, пока вы не осознаете своего предназначения, пока не станете свободны и совершенны. Наперекор всему придет время, когда вы будете совершенны!
      — Это шут императора! — догадался вдруг кто-то.— Видно, сбежал и накачался вином!
      — Да, я шут! Пока еще для вас шут,— смеялся Либертус.
      Харчевни, рынки, мастерские, перестили и атрии богатых римлян, многоэтажные инсулы, забитые беднотой,— всюду встречался в эти дни неизвестно откуда появившийся в Риме вечный персонаж мира. Чего он хотел? Сразиться с войском Люцифера? Развернуть свое знамя? Поднять народ на бунт?
      Страну и без того лихорадило.
      Незримым призраком бродила по ее дорогам смута. Внезапно бог весть откуда в империи появилось огромное количество свободолюбцев. Каждая харчевня имела своего пламенного ритора:
      — Дикие звери, живущие в Италии, и те имеют норы и логовища. А мы, люди, умиравшие за ее свободу, не имеем ничего, кроме воздуха и света! Нас называют властелинами, тогда как у нас нет даже клочка собственной земли. Только тень от солнца! Одна тень!
      Едва умолкал один глашатай свободы, как открывал рот другой:
      — Смотрите, Сенат в соединении с властью диктатора обладал когда-то равным с ним правом голоса при решении важнейших дел. Он, словно балласт в трюме судна, придавал жизни равновесие и устойчивость, помогая народу хранить отечество от тирании. Но выборы перестали быть свободными. Избранников собирают в Сенат, скорее блюдя обычай, нежели для того, чтобы спросить их мнения! А что мы делаем с нашей религией? Разве мы, вспомните, не лепили, как из глины, по указам диктатора сколько угодно противоположных образов из столь единого и твердого вероучения, как наше?
      Всюду происходили тайные, а то и явные сходки, где доморощенные ораторы соревновались друг с другом в политической риторике. Можно было опьянеть от появившейся, наконец, возможности говорить все, что вздумается, от исчезнувшей угрозы доносов, от надежд, от трепетной жаркой близости свободы. Вчерашние доносчики и палачи заявляли себя патриотами новой жизни.
      Слухи, пущенные искусной рукой, взрыхляя, подготавливали почву для появления на исторической сцене очередного властителя.
      И без надежды всматривался в глаза людей вечный Либертус. Надежда уходила из его глаз. Побеждал Люцифер. На улицах и площадях древнего города разыгрывался очередной акт человеческой трагикомедии, действие которой устремлялось в вечность.
      В третий день до октябрьских календ, поутру, принеся жертвы богам, хозяин дома на Эсквилине в сопровождении небольшой свиты отправился из своей усадьбы в Рим.
      Навстречу ему вышли сенаторы, патриции. Улицы города были вновь забиты чернью. Звучали славословия женщин. В храмах закалывали священных животных.
      На форуме Спурий Веттий, которому выпал почетный жребий, призвал трибы к голосованию, и новый император был избран единогласно. Торжественно приблизившись к диктатору и обратившись с короткой почтительной речью, Марк Велес, которому также выпал удачный жребий, поднес ему знаки царского достоинства — скипетр с орлом, диадему и пурпурную мантию. Но опытный комедиант плавным жестом мягко отстранил подносимые дары.
      — Подожди. Я не могу принять власть,— прозвучал его голос.— Мое избрание должны подтвердить боги.
      Вместе с группой приближенных он медленно прошествовал на Капитолий. Верховный жрец, закутав императору алым полотнищем голову, повернул его лицом к югу. Сам же, встав позади, возложил правую руку ему на плечо.
      Тишина, невероятная при громадном стечении народа, опустилась на форум. Запрокинув головы, народ с трепетом ждал суда и решения богов. И благая весть, поданная богами в виде знака, явилась. Сверкнув опереньем, из-за стен храма Юпитера Капитолийского стремительно взмыла в синеву неба стая ослепительно белых голубей. И тут же словно единый вздох облегчения вырвался из груди скопившейся на форуме черни.
      Лишь теперь, облачившись в пурпурную мантию, император спустился вниз — в шквал приветственных криков и возгласов.
      — Да здравствует благочестивейший из смертных! Да славится любимец богов! — обезумев от блеска и пышного величия происходящего, гремела толпа.
      Он медленно двигался сквозь ее строй, милостиво и любезно улыбался:
      — Благодарю вас, друзья мои. Благодарю.— Впереди шествовали ликторы с пучками ивовых прутьев, в которые были вложены топоры — символ власти.
      Усталость буквально свалила его с ног, когда он прибыл во дворец и остался, наконец, один, отпустив от себя всех. День был утомителен, сказывалось высокое нервное напряжение. Час назад, уже изнемогший, отупевший, он все же не удержался и велел нести себя на Палатин, к дому своего предшественника. Когда-то он появлялся в бесчисленных анфиладах его зал с трепетом, с мыслью о том, что может не вернуться назад. И теперь, лежа у обеденного стола с кубком ретийского вина в руке, он с легкой улыбкой вспоминал уже мгновенье своего торжества,— в этот раз он вошел в дом умерщвленного им человека, уже не чувствуя страха, а наоборот, неся в своем сердце лишь смертный холод его домочадцам.
      Напряжение последних дней требовало разрядки, и ночь он провел с невольником, тринадцатилетним мальчиком из Нумидии, подаренным ему одной из его любовниц. К утру полумертвый, невольник лежал в углу зеркального алькова, свернувшись в безжизненный комок. Император смотрел на его худые бедра, на кости, выпирающие из-под кожи, брезгливо морщился,— в минуты пресыщения даже нежная детская плоть вызывала тошноту. Он отвернулся, но с зеркальных пластин, с потолка, где для возбуждения гаснущей похоти всегда можно было увидеть себя и свою жертву повторенными множество раз, глядело то же окровавленное уже ненужное тело. Раздраженно дернув за ленту, он отрывисто приказал тут же появившемуся безмолвному рабу убрать невольника.
      День предстоял нелегкий. Сенат, а вслед за ним и народ ждали первой программной речи.
      После массажа и завтрака он вызвал секретаря.
      — В своей первой речи я коснусь внутреннего положения страны. Того, что в первую очередь волнует людей. Хозяйственная разруха, раздор, угрозы насилия и убийств, оставленные нам в наследие режимом скончавшегося императора, ставят перед нами трудную задачу,— говорил он, медленно расхаживая по зале.
      Перо в руке молодого человека с тонким поскрипыванием спешило за мыслью диктатора. Но мысль давала сбои. Бессонная ночь не прошла даром.
      — Надо что-то добавить,— поморщился он недовольно.— Несколько слов о лжи как основе прежнего законодательства. Вырази эту мысль.
      — Быть может, так? — молодой человек поднял голову.— Люди в силу несовершенства своей природы порой не могут довольствоваться доброкачественной монетой, поэтому между ними нередко обращаются фальшивые знаки. Это средство широко применялось прежним законодательством, ибо оно...
      — Ибо!.. Не люблю этого слова. В нем какой-то нехороший эротический оттенок.
      — Совершенно верно. Лучше сказать: так как! Повторю: это средство широко применялось прежним законодательством, так как оно не могло существовать без примеси напыщенной лжи, необходимой, чтобы наложить узду на народ и держать его в порабощении!
      — Пиши! Дальше... Вот почему генеалогия диктатора, узурпировавшего всю власть, приписывала себе легендарное происхождение и начала ее полны сверхъестественных тайн. Это придавало вес порочным методам и побуждало даже людей разумных делаться их приверженцами.
      Да, развеять, умертвить саму память о предшественнике. Низвести до нуля, разрушить до основания весь собор его славы. И на чистой доске, на абсолютно чистой доске вывести первые буквы своей мощи.
      — Но нам, людям, одетым в мирную тогу,— диктовал он,— следует, наконец, встать на путь истины и борьбы за ее чистоту. Человеку не свойственны от природы недоверие и жестокость. Ему сродни доброта и вера. И я хочу посеять эти зерна. Чистые зерна добра, чтобы они взошли на полях всходом великих деяний!
      Постепенно от фраз приходило привычное опьянение. Он говорил, все больше впадая в экстаз, одурманиваясь, опутывая своим красноречием самого себя. Перо в руке секретаря скакало галопом. Все яснее проступали на довольном лице императора черты Люцифера.
      А в это самое время в одной из харчевен происходили другие события. Большая толпа собралась вокруг Либертуса.
      — В честь нового императора! Пей, собака! Сейчас у нас пойдет другая жизнь! Ну?
      — Хозяин, тащи еще кувшин!
      — Вам все лакать свое пойло? За кувшин дешевого вина, который ставит вам очередной комедиант, вы готовы опять и опять продавать себя?
      — Кто его, шута, выдумал? Откуда он взялся?
      — Из дырки.
      — Какой дырки?
      — Из дырки от нуля. От люциферического нуля. Я вылез из нее, чтобы спасти мир.
      — Сейчас я тебя спасу! Так спасу, что и не встанешь! — роняя скамьи, к Либертусу ринулся пьяный бондарь, но, запнувшись, растянулся во всю длину на полу.
      — Вот, смотрите. Своего главного врага он таит в собственной груди. Он сеет для того, чтобы тот уничтожал его посевы. Он обставляет и наполняет свой дом для его грабежей и краж. Он растит своих дочерей для удовлетворения его похоти. Он воспитывает своих сыновей с тем, чтобы его враг вел их на свои войны, гнал их на бойню, делал их слугами своей алчности, исполнителями своих мщений. Он пьет и подрывает свои силы для того, чтобы сделать своего врага еще сильнее и чтобы враг мог еще крепче держать его в узде. И таковы вы все!
      — Что же делать, если человек таков? Глина не превратится в алмаз. Мир от века стоит на глине.
      — Человек должен вырасти. Но для этого нужно очень много времени. Сколько, я не знаю. Но все это время — время моего страдания за вас.
      Маленькая служанка харчевни смотрела на Либертуса глазами, полными слез.
      — Что, красивая? — поднимаясь из-за стола, улыбнулся Либертус.— Тебя пугают наши крики?
      — Ты огорчаешься, и тебе больно. Но мы станем лучше. Если я рожу кого-нибудь, то я рожу хорошего человека. Я обещаю тебе.
      Вся харчевня грохнула от хохота.
      — Давай, давай, Фиамида, каждый из нас готов помочь тебе в этом святом деле.
      Либертус был уже на пороге. Он обернулся.
      — Я думаю, что так оно и будет, Фиамида. Мой посох в мире — надежда.
      — Куда ты? — крикнула девушка.
      — Во время, в котором человек будет более готов к моему приходу.
      У посетителей харчевни осталось впечатление улыбки. Либертуса уже не было и на пороге,— он исчез мгновенно,— а улыбка осталась. Она как бы плыла в воздухе. В это верилось, ибо было нелепо. Это было несомненно, ибо было невозможно. Толпа во главе с пьяным бондарем выбежала на улицу, но никого не было и на ней.
      Таким было первое появление на земле Либертуса.
|
|
|