Творчество Диаса Валеева.




АСТРАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ


XII


      У Марии в книжных отсеках стенки Ремизов нашел приличное собрание книг. Они были подобраны со знанием дела и почти не содержали в себе лишних названий. Особенно приятно было держать в руках тома из собраний сочинений Тургенева и Бунина. За прожитую жизнь все достойное, что имелось в литературе, было им уже прочитано вдоль и поперек, и как угодно, его отвращала от себя современная проза, особенно западная, он не мог уже снова взяться за Толстого, Достоевского, Бальзака или Гюго, они почему-то стали угнетать его своими излишествами, сложными моральными или стилистическими изысками, но Пушкина, Тургенева, Мериме, Бунина мог перечитывать, всякий раз испытывая наслаждение, опять и опять. Может быть, потому, что их чистые прозрачные повествования не содержали в себе никаких поучений, никакой нравоучительной интонации.
      Вот и теперь, удобно устроившись на диване в большой солнечной комнате, Ремизов часами наслаждался чтением русской классики. Иногда он перебрасывался короткими фразами с Марией, которая сидела в кресле тут же, занимаясь шитьем,— бесконечными кофточками, платьицами, штанишками для своей внучки — или, напевая, копошилась на кухне, приготавливая обед и заходя иногда с приветливой улыбкой к нему в комнату. Трепетная теплота и близость их отношений, установившаяся сразу, была полной, предельной, и она не нуждалась в обязательном подкреплении словами или какими-то действиями. Сладостными, наполненными чувствами, насыщенными скромным, но оттого еще более терпким наслаждением, были и минуты молчания, когда они перекидывались только короткими словами или взглядами, и эти минуты объединяли и сближали их, пожалуй, еще больше, чем долгие разговоры.
      Ремизова удивило, что из полного собрания сочинений Тургенева издания 1967 года ему почему-то сразу в руки попался тринадцатый том, а в нем внимание остановила когда-то читанная, но совершенно забытая им повесть “После смерти”. Сюжет повести был прост и вместе с тем ирреалистичен. Юный Аратов встречает на одном из литературно-музыкальных вечеров, которые посещает впервые, начинающую молодую актрису Клару Милич, жгучую красивую брюнетку. Через несколько дней он получает от нее письмо с приглашением прийти на Тверской бульвар для важного разговора. Но и девушка, и юноша, уже влюбленные друг в друга, настолько неопытны и девственны в общении с противоположным полом, что разговора у них не получается. Оба словно обижены, оба оскорблены в своих чувствах. Порывистая Клара Милич немедленно уезжает из Москвы в Казань, начинает выступать там в театре, имеет большой успех, а через два месяца Аратов читает вдруг в газете заметку о внезапной кончине талантливой артистки. Прямо на сцене, во время спектакля, Клара Милич принимает яд, решив уйти из жизни из-за неудовлетворенной любви.
      Собственно, настоящий роман между ними начинается лишь после ее смерти. Аратов отправляется в Казань, где живут мать и сестра Клары, знакомится с ее дневником и там только по-настоящему понимает и осознает, что “взят” этой девушкой фатально и бесповоротно. По возвращении к себе домой, в Москву, он каждую ночь то ли галлюцинирует, воображая и подробно представляя встречи с ней, то ли действительно встречается с каким-то загадочным посмертным фантомом Милич. Каждая встреча оставляет Аратова совершенно без сил, а после последней, когда они, наконец, соединяются в своих объятьях и губы его приходят в соприкосновение с ее горячими губами, его обнаруживают у себя в запертой изнутри комнате без сознания. Через несколько дней Аратов, так и не придя в себя, умирает. Странное обстоятельство сопровождает его последний глубокий обморок. В его плотно стиснутой правой руке находят небольшую прядь черных женских волос.
      “Ведь это же повесть о любви астрала с живым человеком! И о том, что такие любовные встречи приводят к гибели!” — подумал вдруг Ремизов, невольно вскакивая с дивана.
      Неизвестно, догадывался Тургенев о таком явлении, как астральные двойники, или не знал, даже не слышал совсем, но он скрупулезно и подробно описал какую-то, видимо, несомненно реальную, жизненную историю, сильно поразившую его воображение. Так и оказалось. Ремизов тут же кинулся к примечаниям к повести, напечатанным в конце тома, и прочел, что прототипом Клары Милич была молодая талантливая певица Евлалия Кадмина, окончившая Московскую консерваторию и с большим успехом певшая на сцене Большого театра. Ее выступления в “Иване Сусанине” и “Руслане и Людмиле” Глинки, “Русалке” Даргомыжского, “Опричнике” Чайковского, “Рогнеде” Серова были тепло оценены Чайковским. В сезоне 1875/76 года Евлалия Кадмина была солисткой Мариинского театра в Петербурге, а затем уехала на два года в Италию для совершенствования вокального мастерства. По возвращении оттуда Кадмина выступала в Киеве, Харькове и Одессе, вначале на сценах оперных театров, а затем перешла в драму. В ноябре 1881 года талантливая актриса покончила жизнь самоубийством, приняв яд при исполнении роли Василисы Мелентьевны в пьесе Островского. Это случилось прямо на сцене во время спектакля драматического театра в Харькове. Владимир Аленицын, магистр зоологии — Тургенев встречался с ним как-то в гостях у общих знакомых,— увидев однажды Евлалию Кадмину, влюбился в нее. Болезненная страсть его после смерти артистки приняла уже форму бурного психоза. Есть свидетельства и других мемуаристов. Согласно им, Аленицын влюбился в Кадмину только после ее смерти.
      Оказалось также, что французский писатель Вивье де Лиль Адан, живший примерно в одно время с Тургеневым, оригинальный прозаик, произведения которого наполнены странными видениями и снами, написал и опубликовал в те же годы рассказ “Вера” (по имени героини) с сюжетом, напоминающим полуфантастическую историю, рассказанную Тургеневым. Таким образом, существовали — в повестях, созданных писателями, в конкретных воспоминаниях мемуаристов — не только русская история любви, связавшей загадочными непонятными узами астрала с человеком, но и идентичный французский аналог. Иными словами, к странному явлению, описанному с большей или меньшей достоверностью, надо было относиться весьма серьезно,— а именно так отнесся к прочитанному Ремизов,— и не только серьезно и с вниманием, но и как к неоспоримому и вполне реальному факту, имеющему место в человеческом бытии.
      Еще больше удивило Ремизова то, что первым же рассказом Ивана Бунина, который ему почему-то внезапно захотелось перечитать, явился рассказ “Чистый понедельник” — о всепоглощающей любви-страсти двух богатых, здоровых чистых людей, молодого мужчины и девушки, которая вдруг в самый разгар их отношений уходит послушницей в женский монастырь. Бунин описал и последнюю случайную встречу своих героев через много лет на одной из церковных служб.
      Мужчина видит бледную инокиню, крытую белым платом, со свечой в тонкой руке, с глазами, устремленными в темноту.
      Больше всего поразил Ремизова отрывок из летописного русского сказания, которое цитировала героиня прелестного рассказа: “Был в русской земле город, названием Муром, в нем же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей ночьми в естестве человеческом, зело прекрасном... Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили Бога сей князь и княгиня преставиться им в един день. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно, в монашеское одеяние...”.
      В еженощный блуд с летучим змеем, являющимся астральным двойником какого-то совершенно реального человека, впадала благоверная княгиня из русских летописей. От каждонощного блуда с летучим змеем, являющимся на самом деле чьим-то небесным энергетическим двойником, сбежала на строгое послушание в суровый монастырь и юная непорочная красавица из рассказа Бунина. И в непомерной степени, когда читал Ремизов книгу, поразило его еще то загадочное обстоятельство, сколь давно человеческому миру известно это совершенно неизвестное явление. Именно известно, раз точно и приметливо зафиксировано и описано еще в совершенно дремучих по возрасту, древних славянских летописях много сот лет назад.
      Он тут же оторвал Марию от ее занятий, подробно рассказал ей сюжеты прочитанных вещей, громко перечитал вслух некоторые отрывки:
      — Представляешь, как все это перекликается с тем, что ты мне рассказала или даже до конца не смогла еще рассказать?
      — Да, рассказала, но полунамеком, не до конца,— с каким-то ужасом в голосе прошептала Мария.— В некоторых вещах стыдно признаваться. Я боялась, что об этом узнает мой муж. Но он почти догадывался. Летучий змей, о котором ты говоришь, в твоем облике совершает блуд со мной почти каждую ночь. Уже давно. Много лет. Я истерзана им. Сначала гнала его, потом полюбила. Тебя полюбила. Ты наяву меня полюбил, а я — во сне.
      Мария густо покраснела, глаза страдальчески смотрели на Ремизова, потом она прижалась щекой и глазами к его плечу.
      — Да, наверное, это так,— сказал тихо Ремизов.— Выходит, змей с крылышками? — он засмеялся.— Тобой овладел мой астральный двойник. Считай, что это был я. Вот почему и мне часто казалось, что, хотя мы и разъединены, но мы — вместе. Что же будем делать теперь?
      — А тебе не кажется, Руслан, что обе эти книжки с рассказом и повестью попали сейчас тебе в руки не случайно? — тем же напряженным шепотом спросила Мария.— Нельзя, наверное, играть в эти игры? Опасно? Может быть, к этим знакам нужно отнестись как к предупреждению? Возможно, Бог предупреждает нас? Или пугает? А? Или тихо говорит, подсовывая тебе в руки книжки: “Остановитесь!”
      — Где мы должны остановиться? На какой отметке?
      — Бог его знает! Но только, наверное, нельзя нам быть вместе? Перепутались наши астральные и физические тела. Все перепуталось за эти годы. Сначала я отвергла тебя, реального, а потом ты, нереальный, нашел меня. Взял и стал жить со мной в снах. Теперь вот и наяву друг с другом — но вроде вместе и врозь. А твой двойник продолжает приходить. Тебя я не пускаю, а он и не спрашивает. И я изменяю тебе, реальному, с тобой же, нереальным. И все это выше моих сил и вне моей воли. Я боюсь. Добром бы только все кончилось!
      — Нам просто нужно быть вместе. До конца. Здесь, в физическом мире.
      — Не знаю. Ничего я не знаю!
      Им обоим было по пятьдесят восемь лет. Мария была чуть младше. Голос плоти, мощной силы, держащей любого человека в плену, необыкновенно яркий в молодости и в зрелые годы, постепенно ослабевал в них с ходом времени. С той же естественностью и закономерностью, с какой ослабевает плотское начало в эти годы почти у всех людей. Но после встречи что-то случилось с ними обоими. Эротические видения, пронзительно-острые, прекрасные в своей чистоте, без конца потрясали их обоих во сне.
      Видение у Ремизова было всякий раз одно. Ему представлялось, как будто они часами лежат с Марией в постели, обнявшись. Он всегда видел в полусумраке лишь ее смеющееся радостное лицо и блестящие глаза. Другие подробности словно уходили в туман. И главным здесь было даже не наслаждение, не чувство обладания, а ясное ощущение единения. Полного, предельного, абсолютного единения с ней, с ее чудесной женской сущностью хотело не только тело, но больше, наверно, сама душа.
      В дни после приезда Мария открылась перед ним с невероятной доверчивостью. Она спокойно и открыто предоставила ему все свои письма к мужу, дочке, свои дневниковые записи, письма мужа, сестры и брата к ней, все свои фотографии.
      — У меня нет перед тобой секретов! Я хочу, чтобы ты знал все!
      И вся ее жизнь за десятки лет, распахнутая перед ним с предельной обнаженностью, ощутимо предстала перед ним, и невероятной, ошеломляющей стала та нить мучительно-блаженной близости, мгновенно обозначившейся между ними. Ремизов сразу же почувствовал, что ему стало легче жить. Появилась еще одна мощная опора для духа. Первой была Айгуль. Легче ему стало и оттого, что он теперь достоверно знал, что и он так же необходим Марии, как и она ему. Но, наряду с ощущением проявившейся духовной близости, до боли, до вскрика Ремизову хотелось трогать Марию, бесконечно касаться кожи ее тела, сливать с ее дыханием свое дыхание, накручивать на палец ее золотые волосы, жить — губы в губы, тело в тело.
      Он наблюдал, как она мыла голову. Мария стояла на полу рядом с ванной, обнаженная по пояс, склонясь над тазиком, и мыла горячей водой свои длинные золотистые волосы, а он находился рядом в коридорчике и смотрел в щелку. Отводя волосы белой мокрой рукой, она искоса взглядывала на него, начинала ругать, стыдить. Потом они оба смеялись.
      А однажды он проснулся на рассвете и услышал из другой комнаты, где спала Мария, тихое постанывание. На улице уже рассвело, и в ее комнате тоже было достаточно светло. Мария лежала, вся разметавшись, одна рука выпросталась из-под одеяла и была закинута за голову, другая была между бедер. Была ясно видна и грудь, вздымавшаяся и опускавшаяся от взволнованного дыхания. На бледном продолговатом лице с полуоткрытыми широкими чистыми губами было выражение истомы. Вероятно, она видела какой-то сон, лицо ее напряглось в страданье, близком к блаженству. Ремизов хотел уже было разбудить ее, как вдруг услышал шепот:
      — Ну, Руслан, Руслан... Да... Не уходи! Подожди!..
      С остановившимися безумными глазами, с мгновенно пересохшим ртом глядел он на прекрасное женское тело, разметавшееся перед ним в пароксизме страсти и вызывавшее бесконечно мучительное в своей притягательности чувство. Она была с ним и не с ним одновременно. И что было делать ему? Разбудить, ворваться в ее сон именно в ту минуту, когда она там, во сне, вся отдавалась ему —она рассердится, погонит его, все кончится ссорой, скандалом,— или как бесправному нищему безмолвно стоять, склонясь у постели любимой женщины, не смея прикоснуться к ней?!
      Она полуоткрыла глаза, увидела его, слабо и смутно улыбнулась:
      — Мне было хорошо, Руслан. А сейчас я хочу поспать,— и тут же заснула.
      Через три часа, когда они завтракали и когда Ремизов сказал, что произошло на рассвете, Мария ответила, что ничего не помнит.
      — Я измучила тебя, да? Я тоже сильно мучаюсь,— добавила она.
      Мария и сама знала теперь, что Ремизов навечно, пожизненно вошел в нее — в состав ее крови, в ток ее ощущений и мыслей. Она все чаще чувствовала, как в ней медленным бесконечным пожаром разгорается любовь к нему. Порой ей уже казалось, что прежде она никогда никого и не любила, что любовь, настоящая первая и последняя любовь, обрушилась на нее именно теперь. Это было смешно — оказаться пронзенной первой любовью не на заре, а на позднем закате жизни. Смешно ли это было или печально, однако все случилось именно так. Мария словно забеременела Ремизовым и носила его в себе постоянно как свое другое “я” — он был для нее одновременно и сын, и брат, и воображаемый любовник, и давний муж, и отец, и друг. И она как бы вся снова наполнялась токами плоти и крови. Прежде, даже в самые золотые женские годы, ей никогда не приходили в голову мысли о мужчинах, которых бы она хотела, желала как женщина. Она была спокойна в этом отношении всю жизнь. Теперь же мысль о Ремизове как о желанном мужчине совершенно не уходила из ее сознания, и тоска по физическим прикосновениям к нему изнуряла ее еще больше, быть может, чем его. В ее глазах появился живой блеск, ее губы и пальцы стали еще более упругими, а груди словно налились и стали больше, тверже и откровенно набухли желанием, лицо же беспрестанно цвело улыбкой.
      Ремизов видел, как буквально на глазах помолодела Мария, стала необыкновенно хороша, и это часто заставляло его еще больше нервничать.
      — Слушай, это невозможно! Это пытка! — как-то раздражившись, в досаде выкрикнул он.— Я не понимаю, как ты можешь так поступать! Деревянная, что ли, или из камня сделана?!
      Мария, войдя в раж и гнев, тоже закричала:
      — А ты не понимаешь, что если мы ляжем в постель, то уже не поднимемся! Я не пойду на работу! Ты никуда никогда не уедешь! Мы превратимся в одно четырехногое, четырехрукое существо и умрем на постели от истощения!
      Накричавшись, они долго потом сидели молча. Комнату постепенно окутывали сумерки.
      — Мне надо уехать раньше,— сказал он.— Я уеду раньше.
      — Да, наверное,— тихо сказала она.— Не получается у нас. В юности не получилось. И сейчас не можем быть вместе.
      — Я люблю тебя,— сказал он.
      — Я тоже тебя очень люблю,— сказала она.— Я полюбила тебя, только чуть позже. Не знаю, кто из нас был несчастнее? Наверное, я. Потому что жила без любви. Зато теперь,— она грустно улыбнулась,— мы счастливы и несчастливы одинаково.
      — Погуляем?
      — Погуляем.
      Они вышли из дома подышать последним теплым воздухом осени и прогуляться по ночному городу. Дом Марии стоял перпендикулярно улице Стуса, выходя на нее торцом, и, пройдя вдоль подъездов по темному проулку, они свернули на улицу около технологического техникума и медленно побрели к парку.
      — За эти недели мы уже, наверное, примелькались на улицах. Городок маленький. Все друг друга знают. Твои знакомые, поди, думают, что ты вышла замуж? — спросил Ремизов.
      — Я всем говорю первая, что ко мне приехал из Казани мой лучший старинный единственный друг!
      — Ты не боишься сплетен, слухов, когда я уеду?
      Она засмеялась:
      — Все мои знакомые прекрасно знают Марию Николаевну! Никаких сплетен, уверяю тебя, не будет!
      — Ну да, конечно,— усмехнулся Ремизов.— Ты ведешь себя безупречно.
      — Мы оба ведем себя безупречно. Разве нет?
      Здесь-то вот, когда они вечером шли по улице Стуса — прежде эта тема как-то отходила в сторону,— Ремизов подробно рассказал Марии о последнем предсмертном разговоре с матерью и о внезапно открывшейся перед ним тайне его вероятного испанского происхождения.
      — Я не понимаю, зачем ей надо было говорить об этом? Если это так, то я второй раз в жизни теряю родину, национальность. Первый раз потерял все в раннем детстве, второй — теперь, в старости. По существу, я не знаю даже, кто я? С одной стороны, немыслимая свобода. Во всем и от всего. С другой, невозможное одиночество. Католическая цивилизация, к которой я, допустим, принадлежу по крови, или католически-протестантская, если взять шире, всю Европу, внутренне мне чужда. Она представляет интерес, но лишь познавательный. Правда, к Испании я всегда испытывал какое-то любопытство или даже влечение. Но влечение или любопытство — это не чувство родины! Православная славянская цивилизация, которая близка по языку, культуре, литературе, тоже не моя. Я не могу с ней отождествиться. Тюрко-мусульманская цивилизация, близкая по жизни, по воспитанию, тоже теперь, выходит, отстраняется от меня. С чем мне слиться? Где мой флаг? Какая нужда была у матери в последний миг сказать мне об этом? Сказать и, ничего не объяснив, уйти? У меня теперь такое ощущение, что после моей смерти мои повести, рассказы, пьесы, романы останутся без присмотра. Они и я беспризорны в этом мире. Прежде я оставался бы советским писателем, но все развалилось, а сейчас чей я писатель?
      — Ты ведь выдвинул концепцию единого Бога для всех. Возможно, Бог и сделал так, чтобы ты стал представителем этих всех, а не только какого-то одного народа. И устами твоей мамы сказал вслух об этом. Тебе одному. Ты не знаешь сейчас, кем считать себя. Ни испанцем, ни русским, ни татарином себя не чувствуешь. Но, возможно, все эти разнородные национальные начала как раз и свили гнездо в твоей душе? И в этом гнезде живет необыкновенная птица? Что, если ты стал не беднее, а гораздо богаче?
      — Я считаю все это серьезным наказанием, а ты — подарком?
      — Я — русская, Айгуль — татарка. И мы обе тебя, порочного испанца, любим. А, может быть, тебя обожает еще и какая-нибудь красивая андалузка? Но, по-моему, тебе вполне хватит и нас двоих! Меня и Айгуль!
      Они вернулись домой поздно и, попив чаю, снова разошлись по разным комнатам.
      Перед тем как лечь спать, Мария заглянула к Ремизову, уже лежащему в постели, и, как делала это каждый вечер, присела ненадолго на край кровати.
      — Я все свела к шутке, потому что не знала, что сказать. Не печалься. Пусть тебя не мучает то, что ты узнал от матери. В твоих книгах есть нечто такое, что даст им долгую жизнь и после нас, кем бы ты ни был — малайцем или адыгом. Спокойной ночи! Я тебя люблю,— она поцеловала Ремизова и ушла.
      И была еще другая обычная жизнь. Каждые четвертые сутки Мария проводила на дежурстве в музее. Это было даже хорошо. Жизнь вдвоем держала их обоих все-таки в постоянном большом напряжении, а здесь наступало время благословенного отдыха.
      Впрочем, свободного времени у них почти и не было. Мария часто еще ездила в сад, там у нее была бесконечная работа. И, похоже, в любое время года. Иногда ее сопровождал туда Ремизов.
      Но у него было и свое дело. Надо было привести в порядок квартиру Марии, она явно была запущена. В ней давно не ощущалось присутствия мужской руки. И в свободные часы, оставшись один, Ремизов с тайным удовольствием занимался всякой мелкой работой по дому: красил белой краской подоконники, переплеты окон и батареи парового отопления, ремонтировал краны на кухне и бачок в туалете, клеил к стенам в ванной отпавшие голубые плитки, врезал “глазок” в дверь и устанавливал дверную цепочку, возился с выключателями — два выключателя в квартире были поставлены почему-то вверх ногами,— набивал набойки из плотной черной резины на косяки дверей, чтобы они плотно и бесшумно закрывались. В эти часы душа Ремизова отдыхала.
      Можно было хоть на время расслабиться. Порой Ремизову даже казалось, что когда он не видит Марию, то любит ее еще пронзительнее, еще нежнее. Может, так и было на самом деле. Наверное, к такому распорядку его приучили десятилетия разлуки. Но и в ее отсутствие, и в ее присутствии в нем жила тоска по ней. Она не утолялась даже тогда, когда он держал ее руку в своей руке.
      Прожитые с ней дни были пронизаны для него всем —и радостью, и счастьем, и горечью, и печалью. Порой он бывал и сильно раздражен. Иногда что-то в ней резко не нравилось Ремизову.
      Вспыхивали ссоры, внезапные, как порывы ветра.
      Однажды Мария подошла к телевизору, когда он, сидя в кресле, смотрел московские новости, и, ни слова не говоря, переключила программу.
      — Ты что?! Ты не видишь, что я смотрю?!
      — Какие у тебя бешеные глаза! — удивленно сказала она.
      — Ты не видишь, что я здесь?
      И ему захотелось тут же уехать — немедленно, тотчас. Он резко поднялся с кресла и ушел в свою комнату. Там было темно, и он, не зажигая света, опустился на белое покрывало кровати. Наверное, он бы и уехал. В такие минуты он чувствовал, что любовь уходит из него, как уходит кровь из большой раны, и ему становилось невыносимо больно. Хотелось спасти любовь. А спасти можно было только одним — как можно скорее все оборвать. Оборвать одним ударом. И он уже протянул руку к своей сумке, но тут в комнату вошла Мария.
      — Сидишь один в темной комнате? Обиделся? И правильно! Но ты должен знать: у меня есть большие недостатки. Я прямая, как палка! Иду к телевизору, вижу физиономии каких-то гнусных властителей, и мне хочется, чтобы их не было! И в эту секунду я ничего не вижу. А ты обиделся? Ты прав. Ну, и казни меня своим гневом!
      — Ты же знаешь, из-за чего все это между нами происходит,— устало и обреченно сказал Ремизов.
      — Опять за свое?! Ты как кулик на болоте! У тебя одна песня!
      Теперь уже Мария откровенно и резко шла на скандал.
      И таких ссор между ними было не счесть. У них обоих была, видимо, сильная энергетика, их тянуло друг к другу с неодолимой силой, но в то же время присутствие их рядом друг с другом часто приводило к сильным вспышкам, похожим на электрические разряды. Они словно совершенно не могли быть друг без друга, но не могли будто быть и вместе. Правда, каждый из них старался усмирить свое “я”. Ремизов пытался порой не замечать, что его что-то гневит в словах Марии, а Мария после внезапных стычек с ним вдруг становилась мила, прелестна, добра, и раздражение Ремизова тут же таяло, уходило из него, казалось, напрочь.
      Ремизов понимал: и ей было непросто, и она не понимала, возможно, как вести себя. Не знала точно, где находятся последние пределы их близости.
      В разговорах по телефону с Айгуль — Ремизов звонил в Казань раза два в неделю — в ее голосе он тоже чувствовал непроходящее напряжение и скрытую боль, и это опять выбивало Ремизова из ритма радости. Эта аритмичность настроения мгновенно передавалась и Марии. Их руки при прикосновении сразу же находили друг друга, но их души никак не могли прийти к внутреннему согласию. Оба находились в томительно-мучительном напряжении.
      Мария тоже беспрестанно боролась с собой. Как бы сильна ни была ее воля, она не превышала силы ее влечения к Ремизову, и она постоянно чувствовала себя разорванной надвое противоположными устремлениями. И резко раздражалась за это, естественно, на него, Ремизова.
      Любовь, похожая на жестокий поединок, на неистовую войну чувств, на бесконечное ожидание чего-то, никак не могла успокоить их души, до предела опустошала и изнуряла обоих.
      Порой они оба — и Ремизов, и Мария — почему-то чувствовали, что эта их встреча на земле словно последняя. Какие-то незримые нити рвались в них, но в то же время какие-то невидимые нити и завязывались в них заново. Ощущение невозможного счастья порой связывалось с одновременным ощущением невозможной боли и близкой катастрофы.
      Эта боль у них возникала все время от ощущения неполноты их отношений.
      Конечно, главным препятствием, нарушающим все и вся, была неполная, неабсолютная близость — без неизъяснимой по ощущениям телесной связи, без прикосновений, которые в любви не знают ни границ, ни пределов, без волшебного единения во всем и до конца. Возможно, если бы встреча между ними произошла, когда они были бы моложе, а не через почти сорок лет, все случилось бы иначе. Плотское начало метнуло бы их, подобно снарядам, навстречу друг другу, сминая и взрывая все остальные помыслы, правила, принципы, рассуждения. Но они встретились через сорок лет. И все случилось так, как случилось.
      Возможно, Мария вела себя абсолютно правильно. Во всяком случае, разумом Ремизов понимал и даже полностью одобрял ее. Но в то же время она вела себя совершенно неправильно. И эту неправильность он ощущал тоже каждодневно.
      Столкнулись две правды, две равновеликие правоты двух любящих друг друга людей, земная и небесная, телесная и духовная, и отсюда образовался зигзагообразный, резкий и неожиданный по рисунку характер их отношений в эти дни. И неизвестно, с каким бы чувством уезжал Ремизов обратно в Казань и с каким бы чувством оставалась Мария в Червонограде, если бы все же не произошло между ними примирения.
      Мостик примирения выткали две вещи. Во-первых, это были, наверное, подарки для Айгуль, которые приготовила Мария. Щедрость и радостность, с какой она весь месяц их искала и выбирала — зимний белый шарф, три пары зимних черных теплых колготок, флакон французских духов, еще что-то из украшений,— подкупили Ремизова. Как прежде его бесконечно тронули подарки Айгуль, так теперь задели какую-то бесконечную струну в сердце и подарки, приготовленные Марией.
      Такое может совершить только очень любящий человек, и обе любимые им женщины словно соревновались в любви к нему, одаривая через него друг друга скромными, но вместе с тем очень дорогими по смыслу подарками. Это было зримое признание в любви к нему, Ремизову, и здесь уже отступало на второй план все остальное. В том числе и то, что не сбылось, не осуществилось за дни, прожитые здесь.
      И вторым моментом, окончательно примирившим их друг с другом и соединившим их в какой-то новой божественной связи, явилась последняя ночь, проведенная Ремизовым в Червонограде.
      Все-таки Марию сорвало в последний час с резьбы, и это было, наверное, не случайно. Может, сам Бог спас их любовь. Мария снова зашла к нему в комнату часу в одиннадцатом, как заходила каждый вечер, чтобы попрощаться на ночь и, поддавшись на мгновенье слабости или усталости, прилегла на минуту на постель, повернувшись к Ремизову спиной, и хотя между их телами было еще одеяло, дальше уже она устоять не смогла.
      Его шепот в ночи, когда они не видели друг друга, пробил всю ее броню. Она дала ему свое тело только до пояса и взяла лишь до пояса его тело в полное распоряжение себе, но что это было за чудо! Что делали ее божественные губы, ее язык?! Это было что-то неописуемое по наслаждению. Похоже, в эти минуты и часы она и в себе открыла что-то, о чем прежде даже не подозревала. Это были какие-то изысканные прикосновения, равным образом необыкновенно остро возбуждавшие и тело, и душу.
      В темноте, почти во мраке, он слышал ее голос:
      — Скажи мне: я люблю тебя! — страстно шептала она.— Скажи мне: я хочу тебя! Скажи мне: я приеду к тебе!
      И он бессчетное число раз шептал ей в ответ: люблю, хочу, приеду! Но она снова и снова, как сомнамбула, с какой-то радостью, тоской, болью обращалась к нему:
      — Скажи!.. Скажи!.. Скажи!..
      Она была неожиданна и обольстительна. Она явилась вдруг к нему утонченной женщиной, которая страстна необыкновенно, какую желаешь бесконечно. Когда он, подобно гурману, наслаждаясь по крохам каждой малой крупинкой ощущения, целовал ее груди, она доходила до вершин, до взрывов блаженства, тут же снова наполняясь новым желанием. Ее тело оказалось удивительно молодым, ее грудь была грудью женщины в расцвете лет.
      Ремизов был мастером любовных забав. Когда жизнь предоставляла ему возможности для совершенствования в искусстве этих игр, он никогда не отказывался от них. Но в последнюю ночь с Марией он пережил то, чего не переживал, казалось ему, никогда в жизни.
      Чувства Марии были сродни его чувствам. И она не знала прежде ничего подобного.
      Все это было как сон, прекрасный, невозможно прелестный. И сон этот был крайне необходим в их встрече.
      Два-три часа, проведенные вместе в постели, дали их душам то, чего они долго просили. Их души, наконец-то, слились воедино до конца. Это был миг соединения, слияния душ перед новой разлукой, миг подлинный, истинный, целительный, являющийся как бы залогом новой обязательной встречи на земле или в небесах.
      Этот миг исцелил их больную любовь друг к другу. Во все дни с мгновенья встречи на вокзале им порой остро не хватало последнего исповедального начала — оно возможно только ночью, в постели, во мраке, когда губы находятся в губах, когда руки и ноги туго сплетены, а тела слиты, когда хочется шептать о чем-то интимном, глубоко запрятанном, о чем стыдно, невозможно исповедоваться при свете, днем,— и вот эта предельная взаимная исповедальность душ, с его стороны и с ее, произошла в ту ночь. Тайное, безумное, запрятанное, интимное прозвучало в их бессвязном шепоте. И этот безумный ночной шепот оправдал собой все. Он затянул тонкой, прозрачной, исцеляющей пленкой любви все царапины, раны, прорывы, глубокие и мелкие, которые были в их отношениях.
      В Москву Ремизов приехал на рассвете — полшестого. Успел побывать по делам в трех издательствах — одном государственном и двух коммерческих. Везде на издание книги, которую он планировал выпустить, просили от ста до ста пятидесяти миллионов рублей. Обещали не ему заплатить такой гонорар, а с него требовали деньги за издание. Прежде существовала цензура идеологическая, теперь была экономическая. И вторая оказалась, пожалуй, еще страшней. У Ремизова, в кармане которого было только триста тысяч рублей, который совсем не получал зарплаты, живя лишь на жалкие гонорары, разговоры о миллионах вызывали лишь надменную презрительную усмешку. В Казань он приехал тоже на рассвете.
      Первые дни были нелегкими. Айгуль встретила его предложением о разводе:
      — Ты всегда был свободен. Свободен и теперь. Ты художник. Тебе нужна живая жизнь, а я уже мало что могу дать тебе. Вся искореженная, перекрученная. Жаль, что ты приехал один, а не вместе с Марией. Весь этот сюжет о безумном треугольнике требует развязки, какого-то решения.
      Ремизов понимал, что пережила Айгуль за месяц его отсутствия. Ее муки, наверное, были пронзительнее и острее его собственных мук и мук Марии.
      Весь месяц, живя в Червонограде, он говорил Марии о своей любви к ней. Это была чистая правда, доказанная десятилетиями жизни. Теперь, вернувшись в Казань, он так же убедительно говорил Айгуль о любви к ней. И это тоже была чистейшая правда, доказанная также десятилетиями совместно прожитой жизни.
      — Я, как и ты, весь изломан. И Мария тоже искорежена и перекручена. Мы все страдаем. Но как мне убедить тебя, что я люблю тебя и чтобы ты в это снова поверила?!
      Ремизов на самом деле любил Айгуль. Столько было прожито вместе радостного и горького, столько в этом прожитом было прекрасных мгновений — как же не любить за все это?! Айгуль всегда была не только жена его, но и друг.
      — Я люблю тебя и люблю ее,— говорил он.— Так бывает. Люблю же я двух дочек одновременно. Люблю одинаково двух внучек и внука. И люблю вас обеих. Почему любовь к одному человеку должна обязательно перечеркивать любовь к другому? Вовсе нет. Тысячи незримых нитей соединяют меня с каждой из вас. Они не оборвутся, наверное, и со смертью. Бог наградил нас всех троих даром любви. И, наверное, с избытком. Этот дар обратно не возвращают. С ним живут — в наказание он или в радость. Вот уехал от нее и уже тоскую по ней. Жалею, что не все еще сделал в ее доме, что хотел. А жил там, тосковал по тебе. Поэтому и вернулся, не остался там. Как бы я хотел, чтобы вы поверили в меня и в друг друга! Наверное, только тогда бы я и был счастлив! Но мое счастье вовсе не означает вашего несчастья. Как сделать, чтобы в этом треугольнике мы все трое были счастливы?! Знаешь,— он со страдальческой улыбкой посмотрел на Айгуль.— Ты, наверное, не поверишь, но мы с Марией не были до конца вместе друг с другом.
      — Разве это имеет значение? Были или не были? Ты был счастлив, была счастлива она — значит, все было.
      И тут Айгуль сказала несколько фраз, которые ошеломили Ремизова:
      — Мне кажется, я знаю все. Мне кажется, какой-то мой двойник находился в темноте в той маленькой комнате, слева от входной двери, в ту ночь, когда вы лежали, обнявшись. По-моему, это была ваша последняя ночь, и Мария бесконечно просила тебя говорить ей о своей любви к ней. Мне кажется, я все это слышала сама.
      Они долго молчали. Потом Айгуль, прямо глядя на него своими зелеными глазами, произнесла:
      — Говоря о разводе, я еще не сказала всего. Я не собираюсь отдавать тебя целиком Марии. Я люблю тебя и я знаю, что, лишившись меня, а значит, детей, внуков, этой земли, этих людей, этого воздуха, ты лишишься очень многого. Ты потерялся сейчас среди трех сосен, среди татарского, русского, испанского народов, но воздух, которым ты дышал пятьдесят восемь лет,— твой. Это воздух твоей родины. Вся твоя корневая система, питающая тебя, здесь. Ты не вправе терять все это. Ты погибнешь как художник и будешь страдать. А я вовсе не хочу, чтобы ты страдал и в тебе умирало то, ради чего ты родился. Но я совсем не хочу и препятствовать твоей выстраданной любви к Марии. Наверное, ты действительно любишь нас обеих. Любишь ее и любишь меня. И, наверное, так действительно бывает. Вот почему нам и нужно развестись с тобой. Мы все трое должны быть свободными. И уже в этом свободном положении можем заключить, если захотим, некий тройственный союз. В конце концов, дело не в гражданских установлениях, а в том уставе, в рамках которого нас троих сводит вместе, может быть, сам Бог, если таковой есть на белом свете.
      — И ты думаешь, у нас получится союз трех? Вы обе сможете пойти на такой шаг? Это ведь может стать возможным только в том случае, если каждая из вас любит меня больше, чем себя. Я не могу требовать от вас такого. А людская молва? С ней тоже надо считаться.
      — Людская молва? Ты знаешь, кто живет в нашем подъезде на третьем этаже? Или втором? Хотя бы их имена? Вот также и они знать ничего не хотят про других. Молва — дым. Придет и уйдет. Главное, что нам делать, Руслан? Другого-то выхода просто нет. Наверное, в том же безвыходном положении оказались в свое время Тургенев, Полина Виардо и ее муж Луи Виардо. Наверное, о том же примерно, как им дальше быть, начиная создавать семью из трех человек, думали когда-то Маяковский с Лилей и Осипом Брик. Нам легче, мы не молоды, старость уже у порога, и скоро ты станешь для нас обеих просто духовным братом, а мы тебе — духовными сестрами. Хотя, с одной стороны, легче. С другой, труднее. Меньше сил, чтобы вынести все это. Я тебя не виню ни в чем. Эта каша заварилась давно, и только закипела теперь.
      — Честно говоря, мне бы хотелось именно этого. Быть втроем.
      — Позвони Марии или напиши ей подробно. Пусть она возьмет отпуск за свой счет. У нее, конечно, нет денег на дорогу. Скажи, что мы здесь как-то соберем деньги,— пусть она об этом не беспокоится. Нам нужно собраться всем вместе, попить чаю и спокойно, без надрыва обговорить все. Сможет ли она оставить Украину и переехать сюда жить? У нас четырехкомнатная квартира, у каждого будет по комнате. И еще комната для общих собраний,—Айгуль улыбнулась, но тут же стала серьезной.— Дочь с внучкой у нее в Броварах под Киевом. От Червонограда до Бровар — ночь на поезде. От Казани до Бровар — две ночи. Здесь она тоже сможет работать и помогать дочери, как и в Червонограде. Скажи ей, что в России чуть выше пенсия и несколько больше зарплата. Кроме того, Россия — ее родина. Самара с ее родственниками рядом. Впереди действительно старость, и нам всем троим может понадобиться помощь друг друга. Мария — чистая женщина, лишенная эгоизма, и у нас, наверное, что-то может получиться. Постараемся не изнурять тебя ревностью, а, наоборот, сообща помогать тебе. Смотри, как чисто она пишет, без единой ошибки. У нее есть технические навыки. Мария может, например, стать твоим секретарем-машинисткой. Пусть приедет на время, оглядится здесь, посмотрит опять на Казань, на нас, на меня. А мы посмотрим на нее. И все спокойно и рассудительно решим. Если все мы трое — разумные хорошие люди, то разве не сможем разумно и здраво рассудить собственную жизнь?
      — Я гляжу, ты все продумала,— почему-то грустным тоном заметил Ремизов.
      — Да! Весь месяц каждый Божий день с утра до вечера я думала лишь об этом. Я мысленно разговаривала без конца с тобой. Я говорила без конца с Марией. Все-все продумано.
      — Как все-таки хороша молодость в отличие от старости! Молодость до безумия глупа, беспечна! — вдруг, казалось бы, без всякой связи с разговором, воскликнул Ремизов.— Совсем не думаешь о смерти!
      — А с чего ты заговорил о смерти?!
      — В своих расчетах мы обычно смерть оставляем за скобками. Никогда не принимаем ее в расчет.
      — Нет, с чего ты заговорил?
      — Откуда я знаю? — Ремизов помедлил.— Я никогда не признавался тебе и не говорил ничего Марии... Во мне уже несколько лет живет ощущение, как будто на меня объявлена охота и словно я на мушке. Когда передо мной появляется незнакомый человек, я почему-то всякий раз думаю, не убийца ли это? И каждый раз с облегчением вздыхаю. Значит, не в этот раз.
      — Странные фантазии.
      — Вспомни, за последние годы мне три раза угрожали убийством. Даже четыре. Вряд ли это случайно. Вирус убийства, видимо, носится в воздухе. Чью душу он еще заразит? Да и жизнь теперь такая, что с вечера дожить до утра весьма проблематично.
      — Ты сошел с ума!
      — Да, я давно сумасшедший! — засмеялся Ремизов.— Я напишу Марии и приглашу ее приехать в Казань.
      За окном падал снег. По российскому радио передавали знаменитое испанское “Болеро” Равеля. Два человека сидели на кухне за пустым столом и разговаривали. Один из этих людей был известный писатель.







Hosted by uCoz