Творчество Диаса Валеева.



 

ГОРОДСКАЯ ЛЮБОВЬ


      Фраза выскользнула из ее улыбки:
      —Шнурочки нужно, милый. Твои еле-еле держатся.
      — В следующий раз. Денег нет.
      — Ой ли? На девочек небось хватает?
      — Какие девочки? Где эти девочки?
      О, этот разговор, легкий, интимно обнаженный, слегка циничный — и какой-то холод, и приятный, уже томящий желанием зуд в теле, и эта игра чувств, порывов, мельтешащая в воздухе, как бабочка, как бы ничего не значащая, полунебрежная.
      За стеклянной дверцей “конуры”, что в городе на одном из проспектов, где стремительные линии высотных зданий, афиши, сверкающий огнями реквизит витрин, “конуры”, над крышей которой простая и каллиграфически безупречная надпись “Чистка обуви”, за дверцей этого предприятия — разнобой улицы, гудки такси, мелькающие тени прохожих, блеклая синева вечернего неба и духота залитых летним зноем сумерек.
      “Горбоносая Богоматерь. По всей стране эти южные девы. Очевидно, монополия или картель”.
      Запах ваксы и пота. Стельки, банки клея, коробочки крема. Гроздья красных, черных, желтых шнурков. И на маленьком табурете, внизу, в ногах — она, женщина, молодая, распаренная, в кожаном фартуке, с засученными рукавами, со сбившейся на мокрый смуглый лоб прядью волос, с глазастым, носатым, стертым, как монета, лицом, сочная в наготе своих чувств, гортанная, откровенная, с похотливой, не сходящей с чувственных губ улыбкой,— ловко, играючи мелькали щетки в ее руках, блестел под чистой голубой бархоткой желтым лаком узкий носок туфли.
      — Хочешь, познакомлю с одной? Доволен будешь.
      — Я с тобой хочу. Ты кто — ассирийка, что ли, или египтянка? Никогда не имел дела с женщинами этой национальности.
      Женщина хмыкнула удовлетворенно, бросила быстрый, как молния, оценивающий взгляд:
      — У меня человек есть. Норму выполняет. А особа, о которой толкую, завидная.
      — А не заражусь?
      — Да ну! Она же в торговле работает. Торговый работник. Их каждый месяц проверяют.
      — Сколько она берет?
      — Мы, поди, советские. Нисколько. Из удовольствия.
      Он смотрел в восточное, чужое лицо, думал: “Не все ли равно, с кем”.
      — Что ж, можно. С торговыми работниками тоже не имел дела.
      Коробок спичек, и на нем карандашом номер телефона и имя. Коробок лежал на ладони, новенький, чистенький. Щелчком пальцев подбросил его, как монету. Поймав, сунул в карман. Из кармана вынул деньги.
      — До свидания. Рад был познакомиться.
      — Счастья и любви, милый! Заходи.
      Любовь. Любовь нужна человеку вседневно, всечасно в его жизни. Без нее одиноко и смутно. Без нее — брести слепому с палкой в руках, ощупывая дорогу, сквозь лед ночи.
      Усмехнулся: “Будем любить. Слепыми, конечно, не будем”. Это была игра. Игра с самим с собой. А может быть, игра со случаем, а значит, с Богом?
      Поймать женский взгляд (а взгляд — это отражение внутреннего я в тебе, до того чужом, далеком) и, держа этот взгляд женщины на себе, поймать ее душу, то выпуская, то опять прихватывая ее, а потом помурлыкать над ней, как над своей добычей, позабавиться немного испугом, побаловаться и полюбить.
      — Кошки и мышки,— тихо напевая себе под нос, брел он по улице, близоруко оглядывая лицо каждой женщины. Нужно было уходить от пустоты. Да, уходить. Непременно.
      — Кошки и мышки, мышки и кошки,— весело повторял он.
      Телефонная будка. В ней, как в раковине, залитая электрическим светом, стояла девочка в желтой шапочке с тонким, прозрачным лицом. И, глядя на нее, на миг затеплилось в душе что-то нежное, милое, но, страшась этой нежности, как слабости, как плена, тут же смял ее, эту нежность, постучав по стеклу костяшками пальцев:
      — Побыстрее, пожалуйста.
      Лишь бы не распустить себя, не дать своей душе расползтись студенистой амебой по полу (там следы сапог, там окурки и мусор, и где-то под ними, под слоями грязи — сострадательная, жестокая жалость к себе, уже растоптанному), не дать себя жизни, не уступить,— он стоял в кабине телефона-автомата, высокий, прямой и, держа трубку, медленно, небрежно набирал номер.
      Череда цифр, случайный набор, и где-то за верстами расстояний, за горящими сотами домов, в оргии ночного города — женщина, незнакомая, чужая, желанная, и жизнь ее, тоже незнакомая, чужая, загадочная и только тебе предназначенная.
      Коротко, как вскрик:
      — Да!
      — Вы Надя? Мне нужно Надю.
      — Я слушаю вас.
      — Добрый вечер! Здравствуйте! Видите ли, мне хотелось бы увидеться с вами. Вы не можете подъехать сейчас или подойти к памятнику на Кольце? Да, к памятнику поэта!
      — Сейчас...— мгновение женщина молчала.— Да, хорошо. А кто дал вам мой номер телефона?
      — Ваша знакомая. Ну, об этом после. Я буду ждать вас, стоя под левой рукой поэта. Вы узнаете меня. В руке у меня будет сигарета.
      “Мышка. Прекрасная маленькая лукавая мышка. Как приятно будет поласкать тебя, погладить твои полные теплые, чуть вспотевшие бедра, такие упругие и сильные, поцарапать их слегка. Умиление и спокойствие сразу придут в сердце, лягут на душу тишиной. Эта невинность, эта прозрачная, девственная чистота взгляда и розовые накрашенные коготки на длинных ласковых пальцах, и самоотреченность светлой, как белая лилия, любви. Мышка-норушка, святая, единственная, наконец-то я нашел отраду и счастье в юдоли дней, безумная моя, любимая”...
      — Это вы? Я — Надежда.
      — Как вы быстро пришли! Я рад вам.
      Поклонился, бережно взял женщину под руку.
      Скученность людей, круговороты и базарная астма перекрестков, шум машин, нависшие громады домов и бегущий по ним свет рекламы — лицо города, мгновенный фиксаж движения, и среди толчеи других, на миг остановленных, задержанных зрачком объектива,— два чужих, незнакомых человека: он — вылощенный, элегантный, сама предупредительность, она — простая, накрашенная, развязная, в чем-то капризная, а в общем-то обычная женщина с обычными манерами искушенной в любви девы.
      — У вас дома есть что-нибудь поесть, выпить?
      — Нет, нужно купить.
      — Тогда, пожалуй, давайте возьмем сыра, вина, колбасы и еще какой-нибудь мелочи. Хлеба. Яблок.
      — Вина хорошего сейчас нет, давно уже не было. Может,“Столичную” взять?
      — Что же, водка надежней, давайте.
      Обыкновенный разговор. Тайна обыденщины с подспудным обещанием чего-то манящего. А может быть, уже обман?
      Дальше действие развивалось так, как, может быть, и положено было ему развиваться (случай и игра минутной судьбы, осечки, неожиданный провал в никуда),— обнаженный, выпивший, со злым, красным от стыда лицом, он отвернулся к стене. Не понимая, она молча смотрела на него. Две фразы, два человеческих ощущения, выделенные курсивом из скуки однообразного петита. Этому предшествовал ряд штрихов и деталей (скрипучая лестница, голова соседки, выглянувшей из двери, стол, накрытый коричневой скатертью). Они сидели за столом и закусывали, потом он посадил ее себе на колени, улыбнулся ласково:
      — Я больше всего люблю у женщин живот, иногда он просто сводит меня с ума. А ты?
      — У мужчин мне ноги нравятся. Где бедра.
      — У тебя чистая простыня? Постели чистую.
      — Я только вчера после бани постлала. Никто у меня еще не был. Одна ночь.
      — Все равно смени. Я люблю совсем чистые.
      Этому эпизоду, как отмечено выше, предшествовал ряд еще и других мелких подробностей, которые, впрочем, не представляют особого интереса, ибо шелуха деталей — лишь связующая нить к одному из аккордов описываемой сцены любви, аккорду в целом все такого же петитного, заурядного звучания...
      Обнаженный, пьяный, с искаженным от стыда лицом, он повалился на постель и отвернулся к стене. Уже опрокидывая, покрывая женщину своим телом, он вдруг ощутил свое полное бессилие. Поморщился. Стало неприятно.
      Запахнувшись простыней, женщина лежала рядом. Прекрасные матовые руки ее светились в полумраке комнаты.
      — Господи, какая тоска!
      — Подожди немного,— прошептал он.— Это бывает иногда, подожди.
      В женщине проступило что-то вульгарное. Она пьяно и истерично расхохоталась:
      — Как я устала! К врачу надо, лечиться, милый, а потом уж звонить. Возись со всякими! Много радости!
      Встала с постели, вальяжная, прекрасная, с досадой, как на что-то ненужное, глянула на него. Хотела еще что-то сказать, столь же резкое, но тут же замерла, застыла, отступив на шаг. Повернув большую, взлохмаченную голову и не сводя с нее глаз, незнакомец холодно и пронзительно усмехался.
      — А хочешь, я доставлю тебе все же удовольствие? Или хочешь, куплю тебя сейчас? Брюки!
      Молча, в каком-то оцепенении, она сняла его брюки со стула, послушно подала. Он начал вынимать из кармана деньги.
      — Так, сколько? Двадцать? Пятьдесят? Триста?
      Женщина в оторопи и с жалостью смотрела на него.
      Тишина. И в этой хрупкой тишине — песня по радио. Нежный, чистый женский голос. Песня любви, желания.
      — Ну, прости, прости. Я сама хороша! Дура я, дура.
      — Да.
      — Сейчас все будет хорошо. Все будет очень хорошо.
      — Да.
      — Ты уже успокоился? Тебе хорошо?
      — Да...
      Он очнулся, почувствовав, что она гладит волосы на его голове.
      — Ты то груба, то нежна. Как тебя бросает из стороны в сторону.
      — Знал бы ты, как противно все, как все надоело. Надо же гладить кого-то, вот и глажу. Человеку нужно гладить кого-то.
      Повернувшись, он взглянул на женщину. В глазах ее были слезы.
      — О, оказывается, ты не так проста! В тебе психологические глубины. А что если нам и в самом деле заключить с тобой договор?
      — Какой договор?
      — На душу друг друга. И мы будем любить друг друга трогательно и нежно. По гроб жизни.
      — Ты шутишь? Только шутки твои плохи.
      — Нет. Я ведь тоже безумно хочу любви. Покажи мне человека, который не хочет любви! Нет такого человека. И ты знаешь, мы будем любить друг друга и станем совершенными. Любовь облагородит нас. Ты работаешь в магазине?
      — Да.
      — Ты, наверное, там слегка подворовываешь? Так вот, ты не будешь больше делать это.
      — Я ничего не ворую.
      — Нет, воруешь. Ты сейчас врешь. Но ты не будешь ни воровать, ни врать.
      — Перестань. Ты не шут, и я не в цирке.
      — Да. Ты права. Удовлетворить женщину в ночной вакханалии мы все же можем. На это еще кое-как мы способны. Мы не способны на другое. Полюбить! У Ларошфуко есть прекрасная мысль. Чтобы обелиться в собственных глазах, мы нередко убеждаем себя, что не в силах достичь цели. На самом же деле мы не только бессильны, но и безвольны. Мы боимся достичь цели. Скажи, почему, я вижу это у многих, с одной стороны, в нас жажда любви, а с другой — неспособность любить?
      Ночь над землей. Ночь над городом. Омутом стен комната. И два голых одиноких зверя. И этот разговор, ненужный, никчемный, бесполезный.
      — Я составляю кубики из слов. А из этих кубиков — статьи, речи, выступления, доклады. Для своего шефа. Как это у них, там, на гнилом Западе, спичрайтер, что ли? Мальчик для интеллектуальных побегушек. Человек без имени. Так вот, может или, вернее, способен ли человек без имени любить? Может ли он что-то полюбить, если не способен проявить вовне собственное имя?
      Лицо человека было бледно. В пьяных, налившихся тоской глазах таилась мгла.
      — Ступай. Домой уж пора. Возьми свои деньги и ступай.
      Женщина лежала, закрыв глаза от света рукой, потом приподняла голову, встала. Еще полчаса назад красивое лицо ее было теперь чуть припухшим и измученным.
      — А я хочу говорить!
      — Не понимаю я твоих слов. Устала. Высплюсь хоть, а то завтра мне к семи. Или давай уж спать.
      — Нет, надо идти. Правильно. Дома все-таки меня ждет верная жена.
      Он сел на кровати, спустив ноги на пол.
      — Пошли допьем остатки.
      — Я устала. Не хочу.
      — Пошли!
      Привлек ее к себе, потащил.
      Сели на кухне за маленький, замусоренный закусками и заляпанный вином стол.
      — Что, все-таки одна живешь?
      Женщина усмехнулась:
      — А с кем жить? Ты ведь уходишь.
      — Да, с кем? Я вот со статуей живу. Обнимешь и чувствуешь холод. Холод, воплощенный, впрочем, в прекрасную форму.
      — Я своего суженого жду,— тихо, без улыбки и не глядя на него, как бы для самой себя, сказала женщина.— В каждом, кто приходит сюда, ищу суженого, а его все нет, нет и нет.
      — Через горбоносую деву с обувными щетками суженого ищешь?
      — А хоть как. Летом запечатала в бутылку свой адрес и имя и бросила бутылку в Волгу. Может, мой суженый ее и выловит?
      — А я хочу обрести надежду. Ведь тебя зовут Надежда? Но ты не надежда.
      — А потому, что мы оба с тобой фальшивомонетчики, обманщики,— ответила женщина.— Ты обманул меня, придя сюда, а я — тебя.
      Взглянул на нее. Трезвея, опустил голову.
      — Ладно. Прости, если что.
      — Нет. Что же. Все обыкновенно.
      Женщина сидела отстраненная, далекая. Поднялся со стула, стал одеваться. Она отрешенно, не замечая его, глядела в темное окно.
      — Прощай.
      — Будь счастлив. Я буду молиться за тебя.
      — Молиться?
      — За тебя нужно молиться.
      Улицы были пустынны. Сгорбившись, человек шел медленно.
      “Жить в панцире, выкованном из усмешек, цинизма, издевательств над другими и самим собой? Затаившись, прятаться в нем, чтобы никто не узнал, не увидел пустоты?”
      Он вдруг ощутил, что лицо, стянутое сухой кожей, словно превратилось в маску. Быть человеком без имени, чувствовать постоянно на лице маску, всегда шутовски искривленную? Он остановился, вынул из кармана раздавленную сигарету, закурил. В чем суть поражения? Где оно, это поражение? Вовне или внутри его самого? Или даже где-то в генетическом коде?
      Дома дверь открыла жена, спросила равнодушно и сонно:
      — Что так долго?
      — Засиделись у шефа. Играли в преферанс.
      — Подогрей сам что-нибудь на кухне.
      — Дети спят?
      — Спят. Я тоже сплю.
      Она ушла.
      О, этот диалог! За незначительностью происходящего иногда скрывается многое. Можно было бы продолжить его, дописать в памяти до бесконечности (инфляция чувства, когда вместо чувства слова-монеты, слова-знаки, когда все — и теплота, и привязанность, и то потаенное, главное в человеке, идея жизни, что составляет внутреннее “я” каждого, его основу, задушено уже привычкой, установившимся ГОСТом отношений; наконец, ночи, бывшие когда-то ночами небывалого откровения и близости,— теперь это работа, предписываемая брачным контрактом, единственная обязанность, оставшаяся от былого,— слить один или два кубических сантиметра своей влаги...).
      Он поморщился.
      (Лишь внешние каналы связи:
      — Дай, пожалуйста, трешку. Я вернусь сегодня поздно.
      — Вермишели я опять не достала, нет в магазинах. Сварю, пожалуй, щи, а на второе будут котлеты с картошкой.
      — Сын говорил, что в пятницу родительское собрание. Тебе нужно будет сходить в школу.
      Потерев в раздумье лицо, он прошел в свою комнату, нашарил в темноте рукой шнур торшера, сел за стол. На столе, заваленном журналами и книгами,— рукопись статьи. Откорректировать, отточить формулировки и, пожалуй, все, можно отдавать в печать. Машинально полистал, скользнул глазами по первым попавшимся строкам. Отбросил страницы, плотно стиснул зубы.
      Сейчас статья написана его рукой, его почерком. Завтра она будет перепечатана машинисткой набело. Через неделю, возможно, появится в газете. В ней не изменится ни одна буква, ни одна запятая, но статью будет венчать имя другого человека. И опять все будут говорить о поразительной активности его шефа. О динамичности и современности его мышления. Именно для этого и существует он, человек без имени. Именно за создание привлекательного в глазах общественности образа древнего, но вечно живого старца он и получает деньги. И немалые.
      “Великий учитель и безвестный ученик. С одной стороны, старческий склероз, творческое, а возможно, даже изначально генетическое бессилие, с другой — бессилие отстоять свое “я”. Быть простым поставщиком идей, жевать сырое мясо фактов, чтобы потом со всей деликатностью послушника класть прожеванный мякиш перед ртом своего наставника. Неразрывная связь поколений. Эстафета, передаваемая из рук в руки. Кошки и мышки. Мышки и кошки с их привязанностью друг к другу”.
      Унижение, тяжелый, серый угар тоски — надо было разрешиться от этого бремени, как разрешаются собаки, спасаясь при родах, в темных углах одиночества. Он поднялся со стула, прошел в прихожую. Одевшись, вышел на улицу.
      Он брел сквозь одиночество улиц, одиночество рассвета, ало встающего над городом. Он носил боль в себе постоянно, казалось, она росла в нем, поднимаясь все выше и выше,— найти забор, какой-нибудь дряхлый, вросший в землю забор года рождения примерно Иисуса Христа или Мухаммеда, и там под ним разродиться, плача детскими, чистыми слезами и скорчившись на одеяле афиш, указов и лозунгов, слетавших туда осенями лет, как желтые листья; разродиться от какого-то, словно зачатого всей жизнью раба, омочив им землю, выдавливая его из души, из тела, как выдавливают плохую кровь, разродиться от этого уродца, становящегося там, внутри, постепенно сутью, единственной личиной собственного я.
      Навстречу из тумана рассвета, из сини улицы вышли двое — грузный красномордый пьяненький мужчина под руку с маленькой круглой теткой. Они шли медленно, о чем-то разговаривая, и шумно и весело посмеивались. Он остановился, закуривая. Где-то внутри, как метроном, забилась сумасшедшинка: “Что такое человек? Эксперимент, простой, дешевый эксперимент. Что такое человек?”
      И когда случайные прохожие поравнялись с ним, сказал, загородив путь и делая первый ход в начатой игре, тихо и коротко:
      — Деньги.
      — Что?
      — Деньги.
      Мужчина засопел. Широкое красное лицо его еще больше налилось кровью. “Поэкспериментировать, попробовать на столе... На лабораторном столе!”
      Женщина плачуще запричитала:
      — Были у сестры на дне рождения, понимаете? Задержались, все не отпускали нас. У нас нет ничего, дома только на хлеб осталось, а до зарплаты далеко. Прошу вас, отпустите нас!
      Поморщился, процедил:
      — Деньги.
      (Но где-то за сухостью и брезгливостью слов, за всей этой мистификацией и игрой — детская тоска, наивное желание почувствовать, узнать в этом чужом, незнакомом — человека, настоящего, такого, каким должен быть, где-то там — ожидание, ожидание, как последняя надежда).
      Трясущиеся руки. Деньги в руках. Одна купюра, вторая.
      — Импотент, дрянь ползучая!
      И деньгами, и рукой, в которой рассыпающиеся, падающие на асфальт деньги, дрожа от обиды, от обмана, с размаха ударил, хлестнул по лицу ладонью, растопыренными пальцами, швырнул вторым ударом на землю. И бил, бил, не щадя, руками, кулаком, ногой. Бил, чувствуя, что бьет своего двойника, словно ища оправдания себе. Потом вдруг очнулся, встречные прохожие тенями метнулись в сторону, исчезли за углом, он остался один, грохнулся на колени. Стал каяться, молиться.
      Услышал, как кто-то пробормотал, проходя:
      — Смотри, так напоролся, что крыша поехала.
      Слабо закричал, размазывая непонятные слезы по щеке:
      — Любви! Я любви хочу!
      Бросился к телефонной будке на углу, возле перекрестка, нашарил в кармане спичечный коробок и, скорее не различая в темноте, а только угадывая на нем цифры, набрал номер:
      — Надя, Надя, это я! Надя! Надежда!..

1963








Hosted by uCoz