|
|
 
ВЕЧНЫЙ ПОЦЕЛУЙ
Дине
      Стояла весна, ясная, легкая. Небо было чистым, прозрачно-синим, как цветное голубое стекло.
      Под ногами в коричневых лужах, оставшихся после первого дождя, сияло солнце. Когда она бросала в лужу камень, осколки солнца, как лягушки, прыгали врассыпную зелеными брызгами.
      — Радуга, смотри-ка,— удивлялась она.— Над обыкновенной лужей и — радуга?
      Палата. Две койки. Два человека.
      Он лежал в больнице вместе с ее старшим братом.
      — Сестренка! Гляди, опять наша сестра милосердия,— говорил он, когда она появлялась в дверях.
      Она проходила к брату, деловито вытаскивала из кошелки яблоки, пироги, другую снедь. Сидела, разговаривала. А человек смотрел на нее и улыбался.
      Однажды сказал вполушутку, вполусерьез:
      — Я бы тоже хотел учиться с тобой в твоем восьмом классе.
      Она возмутилась:
      — Я учусь вовсе не в восьмом классе! Я заканчиваю уже девятый!
      Попав в серьезную автомобильную катастрофу, он лежал с переломанными ногами, руками, ребрами. Что-то еще у него было сломано. В тот день ему стало вдруг плохо. Взгляд его был устремлен уже не на нее, а в потолок. Он лежал обессилевший, бескровный. На серых скулах выступала щетина. Неподвижные глаза выражали муку.
      — Может, мне что-нибудь сделать? Позвать к нему нянечку или сестру? — прошептала она, тревожно оглядываясь на брата.
      Брат усмехнулся:
      — Ничего. Пройдет. Просто хандра. Ему диссертацию надо защищать, а он здесь мается.
      Она растерянно подошла к окну, оперлась локтем о подоконник, стала водить пальцем по тонкому, гладкому стеклу. Стекло вдруг заскрипело.
      — Перестаньте!
      Она вздрогнула, оглянулась, крикнула, тоже рассерженно:
      — Как маленький! Подумаешь, руку сломал. Заживет!
      — Я устал лежать,— озлобленно перебил он.— Столько месяцев!
      Она молчала. За окнами все было другим.
      Голуби на наличниках. Они ходили с наружной стороны окна по железному листу наличника и глухо ворковали. Веселое, чуть рябое от облаков небо обнимало крыши города. На тротуарах, чистых и просохших, у подъезда на противоположной стороне улицы самозабвенно прыгали на одной ноге по клеткам голоногие девочки, играя в свою игру.
      Она стала рассказывать о том, что увидела в окно, сначала чуть робея, потом с азартом:
      — Старуха тащится с клюкой, толстая. Плащ у нее даже топорщится на спине. Нет, я вовсе не хочу быть старухой! Доживать до старушечьего возраста — избави Бог! А вот, дорогие мои мальчики, специально для вас! Не знаю даже, как описать эту женщину. Представьте себе: тонкая, с прямой спиной, русые волосы развеваются по ветру. Лицо чистое, красивое. И каждый шаг — царский. Если бы вы увидели ее, вот особенно вы, вы, который ноет и бессмысленно смотрит все время на потолок, то вы бы сразу выздоровели! Но разве вы, такие старые, такие скучные и дряхлые, что-нибудь понимаете в любви и царской походке?
      — Покажи,— перебил он.
      — Что?
      — Покажи свою царскую походку. Пройдись по палате!
      Она прошлась. Прошлась походкой не царицы, а маленькой прекрасной царевны.
      Потолок. Белые стены. Белые широкие окна.
      В закованном в белый гипс теле жили одни глаза. Они были жадными и голодными. Она вдруг испугалась их блеска.
      Палата. Две койки, два человека.
      Дни шли. Вскоре брата выписали из больницы. Но она, как и прежде, продолжала ходить в его палату. Там лежал человек. Он был некрасив и, как ей думалось, вовсе не нравился ей. Лицо у него было худое, жесткое. И только глаза поражали ее какой-то своей затаенной силой. Он ждал ее, и она приходила. Так получилось, что она уже не могла не приходить к нему.
      И наконец настал день — уже после майских праздников, где-то в середине месяца, когда он поднялся с постели, стал ходить по палате.
      Потом затяжным жарким полднем ударил июль, и человек засобирался домой.
      Деревья были зелеными, яркими, еще не успевшими подернуться налетом пыли. Небо было в белых рубашках облаков. Улицы — праздничными и незнакомыми. Они стояли у ворот больницы, ждали такси. Она в коротком платьице, из-под которого сверкали белые коленки, с открытыми воздуху руками. Он — в костюме, от которого совсем отвык, худой, тонкий. Он глядел на людей, на дома, словно еще не веря обрушившейся на него свободе передвижения, будто ослепший от солнца, от уличного шума.
      И вот тут-то он и поцеловал ее. Для него все было просто и естественно: он чуть нагнулся и слегка дотронулся своими губами до ее нижней губки. Она же в ответ вся отдернулась, отшатнулась, от изумления и негодования у нее широко раскрылись глаза. Все происходило так, как описывалось прежде в старых романах, когда девушка отвечала пощечиной на вырванный силой или хитростью поцелуй. Ей и в самом деле захотелось ударить его. Но из глаз вдруг брызнули слезы, она покраснела и бросилась бежать. С трудом он догнал ее.
      — Что ты делаешь? Мне же нельзя бегать! Чего я такого сделал? Что ты как бешеная?
      И здесь она выдала ему:
      — Ты обидел меня! Украл у меня радость! Как все мелко, глупо в жизни! Мечтаешь о чем-то большом, светлом, а выходит грязно, буднично, противно. Неужели вся жизнь такая холодная, жестокая? Я, например, мечтала о первом поцелуе. Ты улыбаешься? Да-да, мечтала. Мечтала, что свой поцелуй я подарю человеку, которого буду любить, который для меня будет всем. Мечтала как о чем-то большом, значительном, светлом, а вышло... Вдруг кто-то, который мне абсолютно несимпатичен, даже нисколько не нравится, средь бела дня подходит и бесцеремонно походя стирает мою мечту. Да и не только мечту о поцелуе, а и часть мечты о людях. О настоящих, хороших людях! Понимаешь ли ты, что вот сейчас ты отнял у меня мечту?! Конечно, может быть, ты меня не понимаешь, может быть, у тебя никогда не было мечты или ее у тебя никто не вырывал и не пачкал...
      Слушая эту тираду, он сначала улыбался, но потом улыбка сошла с его лица. Какая-то логика и смысл были в ее речах, но кто же мог помыслить о таком повороте?
      — Ты — дичок! И выросла будто не в городе, а в поле. Мне в голову не приходило, что я в тебе что-то разрушаю.
      — Это потому, что для тебя поцеловать девушку — все равно что за четыре копейки взять у продавщицы в киоске стакан морса. Ты не понимаешь, что поцелуй — это праздник. А первый поцелуй бывает у человека только один-единственный раз в жизни!
      — Ну, хорошо, хорошо,— сказал он, снова смеясь.— Я понимаю тебя. Давай помиримся. И прости.
      — Ну да, как же! Я зла на тебя!
      Она и в самом деле была похожа на обиженную до слез девочку. И в самом деле была зла.
      — Перестань. Это же глупо. Вон и такси останавливается. Поехали! — он махнул рукой водителю такси, чтобы тот подождал.
      — Никуда я с тобой не поеду! У меня сейчас одно желание: не видеть тебя никогда-никогда. И чтобы ты скорее ушел, пропал, уехал на этой проклятой машине, провалился сквозь землю! Я больше тебе не верю!
      Эти детские игры выходили уже за все рамки, и он наконец тоже рассердился:
      — Ты взбалмошная девчонка! Да я больше и не прикоснусь к тебе! Ни за что!
      Но она, похоже, даже не слышала его.
      — Вот мечтала стать артисткой,— вдруг прошептала она.— А, наверное, не стану. Придет какой-нибудь непрошеный, нежданный, вроде тебя, и вырвет и эту мечту. Что же делать? Как жить? Идти проторенной дорожкой? Поступать в институт, где меньше конкурс на экзаменах, выйти замуж, родить детей, работать?
      — Ну и что же? А чем ты лучше или хуже других? Почему тебе нужна какая-то необычная дорожка?
      — Ты — как моя бабушка! Она пять раз на дню молится и тоже все знает про мою будущую жизнь. А я даже школу свою не могу окончить как все. Завтра иду к врачу. Наверное, дадут освобождение на год. Ужасно болит голова. Ничего не соображаю. Ты преподаватель физики, а я эту физику терпеть не могу! Наверное, уеду к тетке в Сочи. Буду загорать на пляже и смотреть на море. Может, влюблюсь в кого-нибудь. И знаешь, совсем не буду слушать радио. А то по радио все время передают какие-то глупые частушки. Зачем все это? Неужели такой и будет всегда жизнь?
      — Ну ладно, хватит,— сказал он.
      — И в самом деле, хватит,— согласилась она.— Вон и таксист уже из машины вылезает. Ладно, я рада, что ты выписался из больницы и здоров. Теперь нас ничто не связывает. Только один несчастный поцелуй. Но я, хоть и зла на тебя, желаю тебе доброго пути в жизни. Пусть исполнятся все твои желания. Только пускай исполняются самые добрые, человечные желания,— добавила она.— А плохие — нет, пускай лучше не исполняются.
      Стояло лето, макушка июля. Было ли все это? Может, все — лишь короткий сон?
      Махнув рукой, она легко и быстро побежала по улице вниз к перекрестку, к трамвайной остановке. Лицо его раздраженно дернулось, и, будто скривившись от боли, он шагнул к такси, которое уже давно ждало его. Не бежать же за ней по улице! Ему, взрослому человеку, только-только научившемуся снова ходить, не ловить же девчонку? “Победа” нырнула в поток машин, покатила вверх по улице, к центру города.
* * *
      Ее звали Наргиз, она была мусульманка, татарка. Его звали Алексей, он был русский, православный.
      Ему было тридцать три, он был ассистентом кафедры теории относительности в университете. Ей было шестнадцать лет, она была девятиклассницей.
      В ее характере проявлялись повышенная чувствительность, предельная открытость, излишняя нервозность. Чертами его характера были сдержанность, замкнутость, следование однажды найденным правилам.
      В них жили начала жизни, не совмещающиеся друг с другом, и они неотвратимо, неизбежно должны были разойтись. Возможно, согласно другому закону, а именно закону совмещения несовместимого, они должны были и встретиться. Оба закона были исполнены. Они разошлись. И снова встретились.
      Через два месяца, в начале сентября, Наргиз ждала Алексея, надеясь увидеть его, когда он будет выходить из университета. Она сидела на одной из скамей, полукругом опоясывающих памятник студенту Ульянову-Ленину, прямо напротив университетских колонн, за которыми был парадный вход в университет. Это была знаменитая студенческая “сковородка” — место встреч влюбленных, место простодушного трепа и незамысловатых бесед.
      — Не меня ли ты ждешь? — сказал он, увидев ее еще издали и идя прямо к ней.
      Она не слышала его, но угадала смысл сказанного по движению его губ.
      — Да, тебя.
      Они прошли мимо старого летнего кинотеатра “Комсомолец” и спустились по крутым ступеням из верхнего сада в нижний.
      Все глохло в шорохе палых листьев. Листья пружинили под ногами и были бордовые, красные, иссиня-желтые. Возле мусорных баков их были целые вороха. Будто кто-то чистил золотую рыбу, и вот теперь повсюду лежала чешуя. По утрам дворники и работники сада сгребали ее в кучи. Аллеи были оранжевыми от листьев.
      — Бабье лето,— сказал он.— Самая лучшая пора года.
      — Знаешь, Алексей,— тихо сказала Наргиз.— Я хочу сообщить тебе одну важную новость. Оказывается, тот поцелуй, когда ты прикоснулся к моей нижней губе своими губами, не прошел для меня бесследно. Ты можешь это понять? Все эти два месяца я ощущаю на своих губах твои губы. Не знаю, как я пережила это лето! Оказывается, любовь — это сумасшествие, беда и наказание! Но за что меня наказал Бог? И знаешь, я почувствовала, что если мы поцеловались, то это значит, что мы как бы помолвлены и обручены друг с другом! Как ты думаешь? Это так?
      Алексей остановился и поглядел на нее:
      — Было бы лучше, если бы ты уехала в Сочи к своей тетке. Или лучше влюбилась бы в кого-нибудь из своих ровесников. Пойми, я убежденный холостяк. Между нами почти семнадцать лет разницы. Через два месяца защита кандидатской диссертации. Срок ее защиты переносился два раза. А я уже работаю над докторской. У меня нет ни минуты времени. Извини, я буду откровенен. На женщин у меня отводится только один день в неделю. Да и то два-три часа. А с тобой у нас вообще не может быть никаких отношений. Ты еще маленькая, ты еще ходишь в школу. Я поцеловал тебя тогда, два месяца назад, просто из чувства признательности. Других чувств к тебе у меня не было и нет.
      — Ах, Алексей,— Наргиз покачала головой.— Почему ты такой неумный, нечуткий? Я уже не сплю несколько ночей подряд, все у меня валится из рук...— она доверчиво взглянула на него, потом прошептала, чуть покраснев: — Знаешь, я решила стать женщиной. Сегодня день, когда я стану женщиной. И я все обдумала. Сегодня суббота. Папа с мамой и бабушка уехали на дачу. Там надо покопать землю, собрать яблоки. Дача у нас на другой стороне Волги, возвратятся они в понедельник утром. Они меня звали с собой, но я отказалась, сказала, что буду заниматься. Знаешь, я уже получила две тройки и чуть не схватила двойку по химии. Ты ведь знаешь, что я ненавижу твою физику, с химией в придачу! Так вот, если ты все понял, у нас с тобой — две ночи и целый день. Мы можем пойти ко мне домой, а можем заночевать у тебя. Ведь ты говорил, что живешь один. Как? Ты одобряешь мой план?
      — Ты с ума сошла! Пойми, мне тридцать три, а ты — школьница!
      — И ты боишься связываться со мной? Смешно! Мы поцеловались друг с другом, а значит, помолвлены и обручены. А если мы обручены, то значит, вправе стать мужем и женой, хотя бы только в глазах друг друга. Ты ведь физик и математик вместе. Должен сообразить, что одно вытекает из другого.
      Алексей смотрел на Наргиз. Перед ним стояла высокая длинноногая девочка с будто добела вымытым, чистым, свежим лицом. В глазах ее сияло лукавство только что отлетевшего детства и чувствовалась новообретенная боль созревшего к любви сердца. Широкие влажные губы ее были полуоткрыты в улыбке, блестел белый рядок ровных зубов, шары грудей колыхались от дыхания,— и вся она была как цветок перед раскрытием лепестков.
      Трудно было отказаться от такого подарка судьбы. И вряд ли кто-нибудь из нормальных людей отказался бы от него. Что-то сдавило горло Алексею, и он хрипло сказал:
      — Ладно. Давай погуляем.
* * *
      На улицах не утихало движение. Люди шли куда-то, а навстречу толпами брели другие. Точно это были не улицы, а вены, по которым текла живая человеческая плоть.
      Возле колхозного рынка они свернули в проулок. Листья под ногами. Сухой порыв ветра. Чьи-то шаги. Чей-то смех сзади. На тротуарах от окон желтыми квадратами лежали пятна света. Все, весь мир был в ней. И все находилось вне нее.
      — Я словно пьяная сегодня,— сказала Наргиз.— Я ведь никогда не была пьяной. Не знаю, что это такое. Смешно даже.
      Они зашли в подъезд. Лестница была узкая, крутая, с небольшой узкой площадкой в середине пролета.
      — Ты уверена, что родители не вернутся сегодня или рано утром?
      — Не бойся, милый,— глухо отозвалась она.
      Обитая дерматином толстая дверь. Он просунул в скважину ключ, надавил на дверь плечом. Открылась большая продолговатая комната с умывальником в углу. В темноте угадывались стол и кровать. Он зажег свет. Комната открылась вся во всем своем аскетизме и простоте обстановки. На столе среди груды бумаг и рулонов с чертежами — пластмассовый Буратино. Он сидел на чернильнице в зеленых штанах, в красной курточке, плутоватый, длинноносый. Когда-то, месяца три назад, она принесла его в больницу:
      — Вот, веселее будет. Пусть рассказывает тебе про папу Карло!
      — Как видишь, никаких удобств,— сказал Алексей.
      — Да, вижу.
      — А это мой идол, мой духовный наставник.
      — Почему?
      Алексей улыбнулся:
      — С точки зрения Буратино не надо ни к чему относиться серьезно. По-моему, он прав.
      Не договорив, он притянул ее к себе. Его губы легли на ее губы и соединились с ними так, что она едва не задохнулась. И вдруг губами он ощутил слезы на ее щеке.
      — Однако ты чувствительна.
      — Ничего. Это просто так, ты не сердись. Это от счастья. Мне хорошо сейчас, а слезы сами. Правда, сами.
      — Ты хочешь закусить? У меня есть сыр, хлеб и масло. Можно согреть чай.
      — Я хочу есть. Я ужасно голодна.
      Алексей сделал бутерброды. Они пили чай и разговаривали.
      — Ты будешь богатым и известным человеком,— говорила Наргиз.— У меня бабушка немного колдунья. Она научила меня угадывать будущее человека по чертам лица, по линиям на руке. Вот смотри, когда ты сжимаешь руку в кулак, у тебя вот здесь образуются две линии. У тебя родится мальчик — это будет точно твоя копия. И родится девочка. Девочка будет похожа на меня.
      — Я боюсь гаданий,— сказал он.— Не надо. Уже поздно. Завтра в восемь утра у меня занятия в университете.
      — Завтра же воскресенье!
      — Я не знаю воскресений уже лет десять. У меня маленький кружок из пяти студентов. С ними я встречаюсь по воскресеньям в восемь утра...
      Потом было что-то невообразимое. Она задохнулась от боли и блаженства. Когда очнулась, он лежал, устало привалясь боком к стене. Она с удивлением и ужасом смотрела на его лицо, на глаза. Они были закрыты. Так вот, оказывается, какой жизнью живут взрослые люди! Она дотронулась только до краешка ее, и теперь эта жизнь пугала ее. Тихонько, боясь потревожить Алексея, она гладила его волосы. Вдруг зазвонил телефон. Аппарат стоял у изголовья на тумбочке. Алексей зашевелился. Она сняла трубку и, не слушая и ничего не говоря, положила ее снова на рычаг телефона. В комнате стало еще тише, чем было.
      Стало светать. Буратино на столе смеялся. Ей почудилось вдруг, что она слышит его тонкий, насмешливый голосок. От ветра задребезжала рама в окне. Хотелось плакать. И она заплакала, зарывшись лицом в подушку.
      Алексей проснулся, на часах было половина шестого, и тут снова повторилось то, что уже произошло в начале ночи. Он подгреб под себя ее высокое легкое тело, стал ласкать груди, впадину живота, тихо и нежно, едва касаясь, водить языком и кончиками пальцев по ее матово-белой коже. Она снова задрожала от невыразимого блаженства, когда почувствовала, что он своими влажными губами целует пальцы ее ног, а потом медленно поднимается по икрам, по бедрам выше. Снова она истекала кровью и еще чем-то, конвульсии сотрясали ее тело, она впадала в беспамятство блаженства, боли и ужаса.
      Многое думая прежде о таких минутах, втайне мечтая о них, она все-таки не представляла до конца, что это такое в реальности. Ее прежде всего поразил он. Днем, вне постели, он был сдержан, молчалив, даже как-то замкнут, здесь же в невероятном сплетении ног и рук — абсолютно бесстыден, неистощим на выдумки, сверхизощрен.
      Будильник прозвенел ровно двадцать минут восьмого. Он откинулся навзничь, полежал минуту с закрытыми глазами, потом стал деловито и спокойно одеваться.
      — Ты можешь лежать сколько заблагорассудится. Пойдешь — захлопни дверь.
      — Нет, я уйду первой.
      И здесь-то вот утром, перед тем как исчезнуть в двери, она ему сказала:
      — Только помоги мне. Не приходи! Я не хочу продолжения. Я не готова еще быть той женщиной, которая нужна тебе. Ты не готов к моей любви, а я не готова к твоей. И не наша в том вина, что наши жизни пока несовместимы. Я хочу всего, а не каких-то крох или капель. Я за любовь, если даже она окончится смертью. Если бы ты любил!..
* * *
      Позже были найдены дневники Наргиз. В своих записях она описывает “внутреннюю” биографию своего “романа” с Алексеем достаточно подробно. Привожу ее записи дословно.
      Вот что она писала в своем дневнике:
      — Что делать женщине, когда в ее душу приходит горе, несчастье? Сердце разрывается от муки, от сожалений, от ощущения какой-то безумной несправедливости. Я стала женщиной, и я — в аду. К кому пойти? Кому рассказать?
      Чистое, горячее чувство к этому человеку перемешалось у меня с болью и стыдом. Я понимаю, почему он не ищет меня. Найти вовсе не трудно: он знает, в какой школе я учусь. Но он не ищет меня потому, что единственная наша ночь была полна безумия. Ему тоже стыдно, вот мы и расстались. Наедине друг с другом мы оказались такими ужасно порочными, что поняли — разлука неизбежна. И действительно, мы уже никогда не смогли бы чисто и светло относиться друг к другу. Возможно, не я одна была виновна во всем плохом, что случилось у нас. Я ведь не была ни с кем прежде близка, у меня не было никакого опыта. В самые первые минуты нашей близости, целуя и лаская его, я и не думала, не предполагала, во что эта близость может вылиться. Но я должна признаться: тогда, в мгновения самого невероятного бесстыдства, я охотно шла на каждый его зов и намек. Значит, внутри я сама очень порочна. Но и на нем, моем родном и любимом, тоже лежит вина. И как я мысленно прошу у него прощения, так и он должен просить прощения у меня, если только он понял, что не я одна виновата в разрыве наших отношений. Но мы больше не увидимся. Сейчас мне невозможно остановиться ни на одной мысли — все перепуталось. Трудно. Стыдно.
      Наверное, он никогда не простит меня. Представляю, какие стыд и горечь он тоже испытывает теперь. Возможно, проклинает день, когда я пришла к брату в больницу и мы впервые увидели друг друга. Какое это было счастье, какая чистота! Именно чистоту больше всего я любила в нем всегда. И сама же ее растоптала. И он тоже виноват. Если можно обвинить человека в том, что он не любит, то я обвиняю его именно за неспособность любить. Он меня не любил, в этом все дело. Если бы была любовь, неужели он мог бы быть со мной в таких отношениях?
      Конечно, я очень виновата в том, что не остановила его сразу, разрешила ему буквально все. Правда, я оправдываю себя тем, что он был мне близок, дорог, и я думала, что мы оба чувствуем одинаково. Где и как я могла различить границу между чистотой и грязью? Я ведь даже не знала, что с человеком, с которым встречаешься и которого любишь, можно так близко, так ужасно сойтись. Самое постыдное заключается в том, что эта близость не была близостью духовной, а только физической. И в результате в душе любимого человека я оставила только презрение к себе.
      И все же я чувствую, что основная часть вины лежит на мне, поскольку я — женщина, а это налагает на меня определенные обязанности. Я должна была быть более скромной, сдержанной. Мне следовало помнить о том, чему меня учила бабушка. Я происхожу из старого мусульманского рода, где поведение девушки всегда подчинялось строгим правилам. Я проявила слабость. И за это мы оба наказаны: потеряли непринужденность, чистоту отношений и расстались навсегда (21 сентября).
      — Вот и уезжаю я навстречу неизвестности. Мои соученики или подружки сидят сейчас на уроке литературы или истории, а я, перекати-поле, плыву последним рейсом теплохода до Астрахани. Там меня встретит мой дядя и отправит уже поездом к тетке в Сочи.
      Неделю назад я пришла после уроков домой и сказала маме, что учиться не могу. Мама сходила к директору школы, поговорила с классной руководительницей. На домашнем совете было решено, что не стоит рисковать и лучше мне этот год отдохнуть. В поликлинике мне дали справку, освобождающую от школьных занятий.
      Мой любимый и единственный, видимо, отрекся от меня окончательно. Не вернулся, не пришел, не позвонил по телефону. Путешествие — спасение для меня. Еще бы несколько дней жизни с мыслями о нем, и я бы или умерла, или сошла с ума.
      Еду в четырехместной каюте. Мои соседи — пожилые люди. Две женщины и мужчина. С ними мне хорошо. Они относятся ко мне как к дочке. Других знакомых нет. Немножко разговаривала на палубе с каким-то студентом из Чебоксар. Он плывет в Саратов. Мне очень не понравилось, когда он пренебрежительно улыбнулся, узнав, что я учусь в десятом классе и из-за переутомления получила справку об освобождении на год. Как легко и бесцеремонно люди судят о других, не зная совершенно положения вещей (14 октября).
      — Не пишу в дневник месяцами. Осень прошла, отцвела буйством красок, угасла. Столько было за истекшее время встреч, разговоров, впечатлений... Но зачем я здесь? Иногда душу охватывает такая тоска, что не знаешь, куда от нее уйти и что делать.
      Каждый день прихожу к морю, смотрю на бесконечные волны. Боже мой, я и не знала до сих пор, что море такое скучное. Много цветов и деревьев в осенних садах и парках. Но и их красота для меня также бессмысленна и скучна. А друзей нет. Близких, родных нет.
      Впрочем, почти каждый день кто-то пристает, навязывает свое знакомство. Я же издеваюсь над ними, брезгливо отвергаю и унижаю их. Я, наверное, умру, повешусь, утоплюсь, если только хоть один из этих мужчин, старых, молодых, красивых, безобразных, посмеет коснуться меня пальцем. Ненавижу мужчин, которым от женщины нужно лишь ее тело, которые тянутся за телом женщины, как за добычей!
      Постоянно думаю о моем любимом. Неужели и он такой? Не может быть. Я с ума схожу от этой любви. Как часто на улице, в толпе прохожих, кто-нибудь до ужаса напоминает его — я бросаюсь, бегу, сердце замирает в страхе и блаженстве, и очередная катастрофа — человек оказывается с другим лицом, другим носом, другими, совсем чужими глазами. Почему вокруг меня чужие, почему нет рядом его, близкого? И почему я ничего не знаю о том, где он, что с ним? Холодным потом покрывается лицо при мысли, что с ним случилось что-то страшное. Как я хочу спасти его от беды, отвести от него несчастье, а сама умереть! Да, я бы хотела умереть за него. Я скорее соглашусь быть навсегда забытой им, чем узнать, что с ним несчастье или беда.
      Много раз я собиралась написать письмо. Я не знаю его почтового адреса, но я могла написать в университет. Могла и не решилась. Скоро поеду домой, в Казань. Там узнаю все. Красота Кавказа, его гор, его моря не для меня (3 декабря).
      — Сегодня был морозный и солнечный день. Краски удивительные: белые, голубые, синие, сиреневые, фиолетовые. Небо, сияние снега, глубокие тени — природа моей родины. В парке на деревьях замерзли капли вчерашнего дождя и так и остались висеть на ветках матово-прозрачными сережками. Сквозь них светило солнце, и они сверкали, как жемчуг. Я шла по парку и напевала одну из арий. Лес отзывался мне эхом. Потом я увидела синиц. Я махнула им рукой, как своим забытым подружкам. Я забылась от счастья. На ресницах был иней. Над губами вспыхивал на солнце парок дыхания.
      Вечером я пошла на улицу Галиаскара Камала, где был его дом. Накануне в это же время его окно в продолжение нескольких часов было совершенно темным, и никто не отзывался на телефонный звонок. В трубке раздавались равнодушные однообразные гудки. Вчера мне показалось, что дом заколочен и в нем больше никто не живет, таким мрачным и заброшенным он выглядел среди снега, ночного молчания и мрака. Но сегодня я увидела, как светится в ночи его окно. Он жив, он дома. Я побежала к телефонной будке и сняла трубку. В ней прозвучал ясный молодой женский голос:
      — Да. Слушаю вас.
      Я стояла ошеломленная и молчала. Долго не вешала трубку. Не вешала ее до тех пор, пока женщина на другом конце провода не повесила ее первой.
      И вот сейчас я сижу у себя дома за письменным столом, над страницами дневника. Я пытаюсь спокойно разобраться и понять, что произошло. Да, я страдаю. Страдаю от ревности. И это еще одна моя болезнь.
      Я сижу при свете настольной лампы с закрытыми глазами и представляю рядом с ним другую женщину или девушку, мое сердце падает куда-то, дрожь пробегает по телу, на лбу выступает холодный пот. Я вижу, как его руки, которыми он ласкал меня, скользят по телу этой женщины, и вдруг вскрикиваю то ли от боли, то ли от какого-то жуткого наслаждения. Подбегает мама, что-то обеспокоенно спрашивает. С меня течет холодный пот, я сижу полумертвая, но я успокаиваю ее и улыбаюсь.
      Да, это тяжелая ревность, хотя мне должно быть все равно. Какое мне дело до того, с кем он встречается и как? Ведь он свободен и волен распоряжаться собой, своим телом, своими руками.
      Первый поцелуй. До этой минуты в июле я была безгрешна и чиста (8 декабря).
      — В мире происходят потрясающие события. Жизнь вокруг бурлит. Советская ракета полетела на Луну, состоялась поездка Хрущева в Америку — столько связано со всем этим надежд, веры.
      А я хожу, почти ничего не замечая. Все происходящее находится где-то вне моего сознания. Во мне словно живут два человека: один ходит в магазин за хлебом и молоком, посещает концерты или бывает в кино, разговаривает с людьми, занимается с репетиторами, а другой замкнут в себе, занят только собой, оглушен своим одиночеством и горем.
      Вчера был день музыки — и что это было за чудо! Я услышала по радио самые любимые мои произведения —“Патетическую сонату” Бетховена, “Шествие гномов” Грига, “Ромео и Джульетту”, первый концерт для фортепиано и “Итальянское каприччио” Чайковского, “Прелюды” Листа.
      Вечером я ушла из дома, чтобы хотя бы увидеть свет в его окне. Меня, как в воронку, как в речной омут, страшно тянет туда какая-то сила. Я стояла возле его дома и ревела. И вдруг один из троих ребят, шедших от рынка на Булак, куда-то в том направлении, проходя мимо, тронул меня за рукав и, заглядывая в глаза, спросил:
      — Что с вами? Вас кто-нибудь обидел? Скажите, и мы вам поможем.
      Они окружили меня и стали расспрашивать. Я удивленно смотрела на них и говорила, что ничего не случилось и помощи мне не нужно. Тогда кто-то из них сказал, что они проводят меня домой и не отпустят одну, плачущую. Мы пошли ко мне на Гражданскую вчетвером. Они наперебой рассказывали мне о себе, шутили, смеялись. И мне почему-то тоже стало с ними хорошо и весело, как будто я знала этих ребят давным-давно. Конечно, я ничего им не сказала о том, что было причиной моих слез. Потом мы еще какое-то время постояли возле моего дома, и я тоже смеялась вместе с ними. Простились как хорошие друзья.
      А сегодня днем, после уроков, пришла моя школьная подруга Ленка Рощектаева и заявила с лукавой улыбкой на лице, что в школу приходил молодой мужчина и спрашивал обо мне. Все описания — я расспрашивала Ленку дотошно и подробно — рисуют Алексея. Это был он. В душе тревога и где-то далеко, в глубине, радость. Увидимся ли мы снова? И как? Смутно и непонятно. Только кровь в голове стучит беспрестанно: “Он пришел, он не забыл меня” (26 декабря).
      — Но вот и произошла наша встреча. Бог мой, какой спокойно-будничной она была. Мы встретились на Кольце и пошли по набережной Кабана мимо кафе и электростанции. Озеро уже застыло, и на льду лежал снег. Снежинки медленно падали и на нас.
      Я ожидала взрыва страстей, каких-то необыкновенных поступков, роковых слов, а он с унылой будничностью сказал:
      — Как ты жила? Я не хотел беспокоить тебя. Не хотел встречаться. Однако не выдержал.
      Мне хотелось закричать и ударить его. Неужели он даже не понимает, сколько жестокости в этих словах? Отчего в нем так велико желание причинить мне боль?
      — Почему? — спросила я.
      — Тебе шестнадцать, мне тридцать три. Мы принадлежим к разным поколениям. Я не имею права на тебя.
      — А о моем праве на тебя ты не подумал? Боже мой, дело, оказывается, в нелепой случайности. Но ведь я могла родиться чуть раньше, а ты мог родиться позже!
      Простились мы сухо и молча. Он сказал, что сможет увидеться со мной только 3 января, и ни слова о том, что Новый год можно было бы встретить вместе. Я кивнула головой и, свернув на улицу Фатиха Карима, не оглядываясь, пошла домой. Снег лежал на земле белый и пушистый, и мне было до слез жаль ступать на него.
      Я шла и думала: через столько месяцев разлуки увидеть друг друга на какое-то мгновение и опять разлучиться на целых семь дней? Это ли не пытка? Для меня такое непостижимо.
      На другой день вечером, то есть сегодня, я позвонила ему, желая хоть на минуту увидеть его, услышать голос:
      — Здравствуй. Я хочу тебя видеть.
      — Я пишу статью.
      — Ты занят?
      — Да.
      — До свидания.
      Я сразу же повесила трубку. Горько и обидно. Для него я существую лишь как вещь. Когда он не нуждается во мне, то может отстранить меня, как всякую другую вещь, мешающую ему. Какое ему дело до меня, до моих мыслей, моих чувств? Он занят, а я отнимаю у него время. Когда потребуется, он сам назначит мне час свидания. Не унизительно ли все это? Если я уйду из его жизни, разве это принесет ему хоть каплю печали?
      Я поняла, что не могу быть в эти дни в Казани и завтра вечерним поездом уезжаю в Пензу к родственникам. Новый год буду встречать с Лермонтовым в его родовом имении, а в Казань вернусь числа десятого января. Но, Боже мой, как безумно и неистребимо в то же время желание целовать глаза Алексея и губы, чувствовать на себе его руки, слышать голос. Любовь — это болезнь, часто неизлечимая, а первый поцелуй — первый шаг к ней (27 декабря).
      — Я постучалась в его дверь в пять вечера. На столе лежали два билета в театр, и у нас еще было полтора свободных часа. Я была потрясена. Было столько счастья, радости и ласки. Я обезумела от его неожиданных нежных рук, от улыбки на его лице. Все плохое вмиг было забыто. Во всем мире остался только он, безмерно родной, единственный и, как мне показалось в те минуты, любящий меня. И позже, когда мы по вечерней улице шли в театр, я скорее не шла, а летела, была веселой и счастливой.
      Все изменилось в один миг — после спектакля. И раньше я старалась не обращать внимания на его поведение. Он пренебрегал порой элементарнейшими правилами вежливости по отношению ко мне. Какой девушке или женщине понравится, что ее избранник идет всегда впереди, садится в кресло первым, проявляет невнимательность? Вот и теперь после спектакля, взяв у гардеробщицы свое пальто и отдав мой номерок, он первым быстро пошел к выходной двери. Правда, в вестибюле в ожидании меня он стоял и курил сигарету, но все было испорчено.
      Меня безмерно мучают наши отношения. Страсть и нежность живут рядом с холодом и отчужденностью. Если бы хоть немного я могла понять, как он ко мне относится. Что ему нужно от меня? Чего он хочет? Кого он видит во мне: женщину, временную знакомую или человека, друга, будущую жену? Я знаю, теперь я взрослая, и любовь моя не романтическая, а самая-самая земная. И я хочу всего земного. Я далека от идеализации, от мечтательности. Но иногда я думаю: может быть, упрекая его в глухоте чувств, я тоже не всегда проявляю чуткость? Вчера в театре он с самого начала был задумчивым и молчаливым. Возможно, у него неприятности, что-то не получается с диссертацией, я ничего даже не спросила о его работе. Но, с другой стороны, если я друг ему, почему он сам не скажет мне, что беспокоит его? Скорее всего, все исходит от того, что я не жена его, не друг, не любимая. Я — всего лишь любовница, молоденькая женщина, служащая ему для утоления его страсти. Когда он насыщается мной, когда выпивает меня всю до конца, он тут же забывает обо мне, и только когда мужская страсть просыпается в нем вновь, он опять вспоминает обо мне.
      Ему нужно мое тело — красивое тело юной женщины. И, конечно, ему хорошо со мной; он знает, что ему отдается женщина, беззаветно любящая его и с охотой готовая исполнить любую его, самую изощренную, прихоть. Меня же, человека, он не воспринимает. Я как человек ему не нужна. Как быстро меняется его взгляд, его голос, когда я утоляю его страсть, как быстро он уходит в себя, становится холодным, отчужденным. Еще минуту назад он в течение полутора-двух часов был безумно взволнован, неистощимо щедр на ласки, пугающе разнуздан и нежен одновременно, теперь же равнодушно предлагает:
      — Останься еще, чего уходишь!
      — Нет, надо идти,— говорю я.
      И он спокойным, безразличным, каким-то пустым голосом произносит:
      — Как хочешь. Иди.
      И не провожает даже до двери.
      И все равно я люблю его. До полного самозабвения. До ужаса. Чем больше он пренебрегает мной, чем дальше уходит от меня, тем большим пламенем, порывистым и жадным, вспыхивает, как костер, моя любовь. Каждое дыхание, каждая мысль, каждое мгновение жизни переполнено им. Чтобы сохранить это состояние любви, я хочу умереть (4 марта).
* * *
      В дневниках Наргиз последняя запись была сделана уже не пером, а карандашом. Скорее это была не дневниковая запись, а обращение к Алексею. Стояла пометка, что письмо писалось в два часа ночи.
      Вот дословно текст этой записи:
      “Найду ли я слова, чтобы рассказать тебе все, объяснить всю суть? Поймешь ли ты меня? Услышишь ли? Любовь заполнила меня всю. Я поняла, любовь — это болезнь. Она душит меня, губит, сжигает, сводит с ума. Для меня чрезвычайно важны, чрезвычайно серьезны наши отношения. И как выразить все, о чем я думаю, что ощущаю?
      Как часто и надолго ты забываешь обо мне. Как редко вспоминаешь меня! Так зачем тогда ты встречаешься со мной? Зачем я тебе?
      Я прошу тебя: уйди, забудь меня совсем! Разве я держу тебя? Разве хожу за тобой? Разве прошу пощады? Боже мой, я с ума схожу. Ты доводишь меня до сумасшествия. И ты доведешь меня до преступления. Или до смерти.
      Ты мучаешь меня, как настоящий палач. Ты — мой убийца. Но почему бы тебе не убить меня сразу, чем мучить так медленно, хладнокровно и спокойно?
      Я ненавижу тебя. Я хочу сделать тебе что-нибудь такое ужасное, чтобы ты проклял меня и задушил своими руками. Нам вместе не жить на земле. Ненавижу тебя! Люблю и ненавижу!” (17 апреля).
      Ее нашли утром в постели. Рядом на столике лежали две упаковки снотворного. Успокоительные и снотворные в силу своей повышенной чувствительности и возбудимости она принимала и прежде. Дневниковые записи были обнаружены родителями еще до приезда врачей и милиции, их спрятали. Все остановились на версии, что девочка нечаянно перебрала дозу снотворного. Родителей, погруженных в шок и отчаяние, тоже устраивала эта версия.
      Тело увезли в морг, а на следующий день, по татарскому обычаю, состоялись похороны. Ей нашли место в дальнем, заброшенном углу татарского кладбища.
      Шли годы. В тридцать шесть лет Алексей Благов защитил докторскую диссертацию, в тридцать семь взял в руки заведование кафедрой в университете. Работа отвлекала от грустных, печальных мыслей, она стала основным смыслом его жизни, но все-таки и с течением лет он никак не мог забыть высокую, тонкую, как лоза, девочку с серыми глазами и черным всполохом волос. Самое обидное и страшное заключалось в том, что она ошиблась и жестоко поплатилась за свою нечаянную ошибку. Да, возможно, иногда он был невнимателен к людям, да, тяжким, постыдным камнем на его душе лежал тот неоспоримый факт, что он, взрослый человек, преподаватель университета, ученый, собственно, совратил, соблазнил ее, школьницу, чистую девочку, ребенка. Да, время знакомства с ней пало как раз на пору, когда он совершил открытия глобальной важности и ценности и был опьянен сознанием собственной силы, не замечая иногда вокруг себя ничего, но она ошиблась: он никогда не пренебрегал ею, напротив, любил ее с самого начала. Жестоко ошиблась она. Ошибся и он. Его серьезная ошибка заключалась в том, что он остуживал ее порывы, может быть, внутренне как-то пугаясь их, не раскрылся перед ней до конца сам, не успел оценить ее любовь как главное событие своей жизни, не успокоил ее своей любовью.
      Но месяцы, годы шли. В сорок лет он, закоренелый холостяк, взял наконец себе в жены одну из своих самых способных аспиранток. Пошли дети. Первым родился мальчик — и исполнилось пророчество Наргиз, высказанное ею как-то мимоходом: он был очень похож на него, отца. Со страхом, с тайной надеждой он долгие месяцы ждал рождения второго ребенка. Родилась девочка. Впервые склонясь над колыбелью после того, как жена с ребенком вернулись из роддома, он увидел, что исполнилось и второе пророчество. В широкой деревянной кроватке лежала маленькая Наргиз. Похоже, что его жена была всего лишь донором, дважды выносившим в своем чреве его с Наргиз детей. Это потрясло его больше всего.
      Позже в научной литературе он прочел, что в результате серии тонких экспериментов с аппаратом наследственности выяснилось, что во время насильственной или быстрой и внезапной смерти происходит мощный энергоинформационный взрыв, который порождает волновой сгусток, своеобразный фантом генетического аппарата, в котором записана информация о жизни и смерти живого существа. Это волновое образование биологически чрезвычайно активно, и оно может влиять на генетический аппарат убийцы или косвенного виновника смерти, как бы мстя за разрушение своей материальной оболочки или воссоздавая ее заново.
      Так это или не так, но его жена узнала о тайном, вечном и никогда не прекращающемся его “романе” с Наргиз. И не могла ни примириться с этим, ни простить.
      У жены были чистые, спокойные, холодные глаза. У нее были чистые белые руки. Она говорила всегда чистым холодным голосом. И вскоре пришел день и час, когда они стали жить молча, почти не разговаривая друг с другом. И все в их доме молчало. Молчали стены. Молчали окна, завешанные гардинами. Молчали книги за чистым, промытым стеклом шкафа. Молчали даже часы. В комнатах всегда стояла спокойная, чистая тишина.
      Но у них были дети. Однажды, после молчаливой ссоры с женой, он зашел в комнату к дочери. За окном уже чернела ночь. Он притворил дверь и тихо подошел к кроватке. Девочка спала и, выпятив губку, крепко держала в кулачке тряпичную куклу. Склонившись над ней, он поправил подушку, одеяло. Постояв немного молча, шагнул обратно.
      Под ногами что-то хрустнуло. Он нагнулся, поднял обломки. В комнате было темно. Он вышел в другую комнату. Это был Буратино Наргиз. Краска уже облупилась. Но человечек был все такой же — в зеленых штанах, в красной курточке.
      Алексей стоял у окна, бессмысленно глядел в окно. Стекло было черным и мокрым от дождя. Он видел лишь себя, свою тень. По его щеке текла слеза.
      На кухне что-то загремело.
      — Чай уже вскипел. Остывает,— сказала жена.
* * *
      И еще прошло, кануло в Лету почти три десятилетия. Время — это вечно вращающееся колесо жизней и смертей, бесконечная смена чета и нечета. Под это неостановимое колесо в свой срок ушли родители Алексея, его братья, сестры, ушла его жена, многие друзья и товарищи по работе. Подмяло под себя это колесо и огромную страну, в которой он родился и вырос, в которой прошла вся его жизнь. Страна распалась на какие-то отдельные территории и образования, прекратила свое существование. Он, Алексей Благов, продолжал жить в Татарии. Дочь, вышедшая замуж за офицера, оказалась в Молдавии. Сын, учившийся в Москве, влюбился в сокурсницу-латышку и остался в Латвии. Теперь это были иностранные государства, не так просто стало пересечь границу. Старик жил в огромной квартире снова один. Еще упорно работал, но уже только дома. Его обихаживала дальняя родственница. Она была старше Благова на два года, и старик звал ее тетя Полина. Старуха и в самом деле приходилась ему какой-то четвероюродной теткой.
      Как человек, достаточно поживший, он уже спокойно думал о своем уходе из жизни и о месте своего упокоения. Два раза в год, где-то в мае и в ноябре, он звонил в Академию наук и просил прислать машину. Тетя Полина всегда сопровождала его в этих неторопливых поездках. Сначала они ехали на русское кладбище, где были похоронены его родители, братья, сестры, жена, потом — на татарское. Там, выйдя из машины, он привычным маршрутом минут пять шел к единственной могиле, которая его интересовала, и долго неподвижно стоял возле низкой ограды, пока тетя Полина старательно прибирала и чистила могилу. С маленького барельефа на серо-белом мраморе памятника на него смотрела семнадцатилетняя девочка. Старик знал: здесь лежит его истинная жена.
      И всякий раз этот человек говорил своей тетке:
      — Похоронишь меня здесь, рядом. Видишь, есть место. Березку только, которую я посадил, срубить. Договоренность есть, заплачено. В завещании тоже написано. Первый пункт.
      Тетя Полина покорно и молча кивала головой.
      Последний раз, уже уходя, старик добавил:
      — Она ждет меня, зовет. Вижу ее в снах. Скоро я приду. Мне только нужно закончить одну работу.
      И в самом деле, через четыре месяца он поставил последнюю точку в серьезном труде о космогонии, а в следующую ночь неслышно и спокойно умер на рассвете во сне. Колесо времени накатилось и на него.
      Воля покойного была выполнена. На третий день, как принято у русских, в первую теплую апрельскую просинь, когда на солнцепеке сошел уже снег и затвердела даже кое-где корочка грязи, а земля вокруг была еще сырая и влажная, семидесятичетырехлетнего русского академика Алексея Благова отпели в православной церкви на Арском поле, а потом повезли на Старо-Татарское кладбище возле мыловаренного комбината и похоронили рядом с могилой семнадцатилетней татарской девочки.
      Обручившиеся Бог весть когда, они были теперь вместе. Навеки.
1967 — 1997
|
|
|