Творчество Диаса Валеева.




БЕЗ КОНЦА И БЕЗ КРАЯ

      — А книги у тебя есть?
      — Есть. Адекамерон вот! Про всякие нехорошие анекдоты книжонка, братка рассказывал. Такая шикарная, в красной обложке.
      — Вон как! Читал?
      — Больно надо. Скукота.
      Сашка — белобрысый, маленький, кожа от загара сходит со спины клочьями. На лице, на руках — веснушки, глаза большие, восторженные, как два голубых шара.
      — А вы чего ищете? Здесь чего-нибудь есть, да? — спрашивает он.— Сера вот тоже ископаемое?
      — Встречал где-нибудь?
      — В чулане кусок лежит, отец со станции приволок. Горит!
      Замолкает на минутку.
      — А чего еще нужно, кроме силы, чтобы как ты?
      — Котелок, голова то есть. Воображение.
      — Чего-о?
      — Ну-у... умение умно врать, что происходило с землей в прошлом. На бумаге... Потом здоровые ноги нужны, ходить приходится много, и, конечно, приличное сердце.
      — Врать-то я могу. И ходить могу...— и смотрит удивленно.
      Иван привязался к Сашке. Каждое утро мальчишка приезжает на лошади. Он пасет коров. По утрам в степи холодно, трава в крупной росе, туман дрожит над речкой и тихо, пугливо все кругом. Сашка вброд переезжает речку, а у палаток спешивается. Утром он в ватных штанах, в засаленной старой телогрейке — все равно что абрек какой-нибудь.
      Они садятся на берегу речки и разговаривают.
      — Братишка у меня был... такой же пацан. Потом разметало, закружило — ищи ветра в поле! — усмехаясь, бубнит Иван.— Война была. Сейчас, наверное, большой. Отыскать бы... Тоже дошлый, как ты, был.
      — Ну-у, а у меня братов полно.— Сашка вскидывает голову.— Нас четверо сейчас. А еще трое — померли. Одного братку глиной завалило. Всю грудь сперло, крикнул: “Мама!” — и каюк. А другие — кто как. Один, еще совсем маленький,— от дифтерии...— и замолкает, потом, словно куда-то отодвинув все, что было в душе, говорит: — Когда еще в маршрут пойдем? А?
      Речонка, а за нею — огромная степь, и солнце на краю ее рыжим горбом. Все выше поднимается, и шире небо, светлее. И роса на траве горит уже ярче. Повариха возится у костра. Пахнет гречневой кашей, супом. Скоро подъем.
      — Ну ладно, я пошел,— вставая, деловито бросает Сашка.— К свату гостевать приехали. Пьяный в дымину. Сегодня пасти одному. Пока.
      Днем в степи невмоготу. Лучи солнца золотыми остриями протыкают землю. От всего тянет вяжущим, как смола, горьковатым теплом. Цепь холмов, дальний гребень хребта — все словно в зыбком, остекленелом дыму. Жарко...
      Сашка лежит на траве и глядит в небо. Если прищурить глаза, сразу встает красная стена. А если открыть их, то все кругом голубое. Делать нечего. И он лежит и хлопает глазами.
      Пасти коров скучно — скотина спокойная. Только гляди, чтобы не забрела в овес да не потоптала его. Другое дело свиньи или козы. Там — одни нервы.
      Презрительно сплевывая, он поднимается, лениво оглядывает стадо. Оно все растянулось вдоль речки. Одна корова отбилась, бредет куда-то в рожь. Надо идти. Но шагает степенно, неторопливо, слегка поигрывая бичом, еще издалека голосит по привычке:
      — Но, морда!.. Куда? Куда потащилась, харя?!
      Поорать и то утеха. Сейчас бы с ним походить, с Иваном, тоже небось качается, как маятник, где-то по степи. Поискать бы с ним чего-нибудь...
      Скидывает сапоги, брюки и голяком сигает с обрывчика в воду. Хорошо. Нырнешь, раскроешь глаза — и все зеленое кругом, странное. Так бы и сидел под водой, не вылезал. Нет ни коров, ни жары. Только камни на дне да крохотные желтые кувшинки плещутся наверху у широких листьев. Но пора вылезать. Уже и есть хочется.
      Натянув штаны, Сашка вытаскивает из тайника под крутояром литровую банку. Горбушка хлеба взята из дома, так что все есть. Теперь подоить только. Он доит коров по очереди: сегодня — одну, завтра — другую. Скотина разная, как и люди, у каждой свой характер. И молоко тоже разное бывает. Нужно у всех перепробовать.
      У Белухи соски тяжелые, толстые. Они словно из розовой тугой резины. Молоко чуть ли не само сочится. Сашка вытирает вымя. Банка как раз под соском. Оттягивает его, и струя с силой бьет мимо банки в ковыль, окропив землю белыми брызгами. Сашка сопит, тычется своей головой в мохнатую горячую ногу, потом устало отваливается, бормочет, бессильно пихая корову кулаком в живот, чертыхается:
      — Отрастила титьку, скотина! Пальцы поломаешь!
      Тут же около коровы он и ест, запивая хлеб молоком. Молоко теплое, точно из печи вынуто. Возьмешь в рот —тает, пей да пей. Наевшись до отвала, он вытаскивает из кепки мятую папироску и, прикурив, разваливается. От коровы на земле большая тень, и в ней не так жарко, как на солнце. Тело налито усталостью, и, смежив веки, он лениво и долго выискивает что-то в далеком небе, медленно водит рукой по глади нагретой земли, ворошит траву — в эти минуты приходит ощущение, что как бы растворяешься во всем, превращаешься сам в травинку или частичку земли. Но и смотреть в небо скоро надоедает, и, перевернувшись на живот, морщась, хрипло кашляя, Сашка пускает дым в траву. Муравьи. Газовая атака. Но муравьев вдруг становится жалко.
      “Скорей бы вечер! — думает он.— К геологам можно будет пойти... С ними интереснее”.
      Однажды ходил Сашка с Иваном и еще с одним парнем в маршрут. Утром их забросили на машине куда-то далеко от лагеря. Из кабинки высунулась лохматая рыжая голова, прохрипела сипло: “Давай!.. Вам здесь”. И они полезли за борт. Кто-то из кузова бросил геологический молоток — видно, Иван забыл его. Молоток упал и подскочил на вершок. Иван потряс кулаком: “До вечера!”
      Русый ссохшийся ковыль шелестел под ногами, до самого горизонта никого. Шагай, шагай, и все будет одно и то же. Иван в маршруте стал другим — неразговорчивым, насупленным.
      Сашка сначала было сунулся, стал расспрашивать, но он только буркнул, оборвав:
      — Не мешай. Шаги считаю.
      Потом бросил парню, который был с ними:
      — Дай радиометр. Пусть тащит.
      Так и шли. Сашка тащил радиометр. Прибор висел на груди: маленький, легкий. В руках длинная блестящая трубка. Когда останавливались, Сашка шарил ею по земле, по камням, и внутри что-то щелкало, стрекотало, будто кузнечики бились о стекло.
      Иван разбивал камни, долго глядел на них, записывал что-то карандашом в коричневую книжечку. Они разговаривали между собой, и слова были незнакомые, красивые: “Милонитизация... Зеркало скольжения...”. Домой вернулись только ночью. Мать не спала. Чуть не исхлестала ремнем...
      Или еще ходили по речке и мыли шлихи. Тоже втроем. Только уже не с тем парнем, а с женщиной. Через каждые полкилометра где-нибудь на излучине — остановка.
      Лопатой нагребали в деревянный лоток гальку с песком, потом промывали в струе. Лоток, будто играя сам с собой, плясал в руках. Песчинки слетали в воду, а черный остаток ссыпали в бумажный пакетик.
      На следующий день с утра был дождь, за полог палатки носа не высунешь. Иван сидел у себя в большой палатке. На прозрачной кальке промытый шлих. С виду просто кучка мелкого черного песка, а посмотришь в микроскоп, словно кто зажег все внутри,— радуга и песчинки в ней светились, как огоньки.
      Сашка намертво приклеился к глазку окуляра. Иван иголкой выводил песчинку на середину, объяснял:
      — Медь вот. Никель. Смотри.
      — Это все здесь нашли? У нас?
      Иван улыбался:
      — Ну! Там, где ты коров пасешь!
      Сашка приподнялся, отирая вспотевшее лицо, оглянулся вокруг. Одни коровы. “Не поговоришь ни о чем, мычать надо”.
      Рядом стояла Белуха. Ласково смотрела на него в упор коричневым мокрым глазом. Сашка вскочил.
      — Ну чё глядишь? Чё уставилась?
      Замахнулся. А потом и сам не заметил, как заговорил: все-таки живая, соображать тоже немного должна. Корова стояла, мычала. Может, тоже думала о чем-нибудь своем, далеком?..
      А солнце уже переметнулось куда-то, прячется в зреющих литых хлебах, точно подсолнух какой, и жара как бы спала сразу, и не так уж дымна и зыбка степь. Кузнечики тоже попритихли — надоело, наверное, “тюкать” по своим “наковальням”. И вечер такой, что рукой даже его почувствовать можно.
     
      Вечером в клубе крутили “Дона Сезара де Базана”. Над кассой — табличка: “Дети до 16 годов не допускаются”. Темнело, кое-где на небе уже заблестели звезды, но собирались в клуб лениво: у кого скотина еще не доена, у кого другие дела. И ждали, не начиная, пока не наберется народ. Ребята толпились, сбивались в ватагу: “Сазан и базар!” Вой, галдеж... Но Сашка молчал — ждал геологов. Они обязательно должны прийти. Вечером они ничего не делают. Только сидят у костра или в карты дуются, а когда кино, всегда приходят. Да и Иван обещал... И он стоял и глядел в конец улицы. Но геологов отчего-то все не было и не было.
      А после картины ребята сидели на бревнах за клубом, грызли семечки, трепались — делать нечего, ночь впереди.
      — Один раз начальник ихний рассказывал, Иван,— Сашка уселся поосновательней,— тогда еще в лесу он где-то работал, в тайге вроде...
      Говорил небрежно, будто бы раз плюнуть на все это дело, а сам судорожно соображал: “О чем бы еще рассказать? Что-нибудь помудренее бы”.
      И рассказывал о том, как возникают вулканы, о том, что давным-давно, несколько миллионов лет назад, здесь было море (Иван как-то говорил об этом) и что возле Кривой балки нашли морские ракушки. Никто из пацанов ничего не понимал, но все молча слушали и завистливо глядели ему в рот. “С геологами якшается, поднахватался”. А раньше просто королем коровьим называли...
      Вернулся домой поздно, в мазанке было тихо, душно, как в темном мешке. Только сверчок потрескивал да часы тикали, не уставая.
      Посапывая, шатаясь от усталости, скинул штаны, майку, бросился на кровать, зарылся в подушку. Но спать вовсе не хотелось — в глазах стоял день, и он лежал и устало улыбался...
      — Вставай!.. Михеич уж приходил, ругался. Выгонять надо, вставай,— у постели мать. Стоит, тормошит за плечи, дергает. А за окном уже рассвет острой зеленой полоской и на траве матовым налетом роса.
      Сашка пришел в лагерь, когда геологи собирались уезжать. Одни грузили на машину бочки с горючим, другие свертывали палатки. Сашка вначале было тоже ринулся помогать — таскал пустые ящики, засовывал в чехол спальный мешок, а потом, насупясь, вдруг все бросил и молча сел в стороне.
      Подошел Иван.
      — Ты чего горюном сидишь? — И улыбка поплыла по щербатому лицу.
      Сашка не ответил ему, отвернулся, и вдруг его словно прорвало:
      — Не сказал даже!.. А еще друг! Уехали бы... А еще друг!
      И может, тогда впервые Иван взглянул на него всерьез. Почувствовал его тоску, что ли? Сел, ссутулясь, рядом на берегу, хрустнул пальцами...
      — Да, получилось так вот. Неожиданно. Не должны были, понимаешь? Так уж, сегодня здесь, завтра — черт знает где. Всю жизнь...— он положил руку Сашке на плечо, задумался.
     
      К вечеру лагерная стоянка была пуста. Там, где еще совсем недавно стояли палатки, остались большие желтые пятна вытоптанной травы. Там, где костер — обгорелая земля, несколько черных от копоти камней да спекшиеся, подернутые пеплом угли.
      Теперь Сашка приходил к лагерю редко — ему там становилось не по себе.
      Вечерами перед ребятами он иногда продолжал трепаться про геологию: как вода под землей течет или что это за порода такая — речной песок; рассказывал, как всегда, с важностью в голосе, равнодушно вроде бы клея слово к слову, а перед глазами стояло солнце, вскинувшееся к зениту желтым орлом, да лежала ковыльная, в дымке, даль степи, по которой, по выжженной траве, уходили куда-то к горизонту две еле заметные полоски следов протектора...

1969







Hosted by uCoz