Творчество Диаса Валеева.




Я

Роман-воспоминание

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

II

      Бахметьев прожил у меня в доме на Гражданской три дня. Моя младшая дочь со своим сыном и дочкой жили на даче в Займище, старшая дочь с сыном укатила, как всегда летом, в заповедник в уссурийском районе Приморья, жена уехала накануне в командировку в Астрахань просматривать в местном историческом музее материалы, относящиеся к Золотой Орде, и мы были одни.
      Конечно, это были бесконечные разговоры.
      — Ну, рассказывай, рассказывай! — говорил я.— Что с тобой случилось тогда, в октябре 1964 года? Куда ты запропастился? Почему?
      Бахметьев мягко улыбался:
      — Я тридцать лет сидел в колониях, тюрьмах, изоляторах. Но ты дай мне хотя бы сполоснуться с дороги. Грязи и пыли на мне до черта.
      Оказывается, уже с апреля, освободившись из последней длительной отсидки в иркутской колонии, Бахметьев одиноким пешим странником, кормясь случайной работой и целительством, брел по бесконечным дорогам России подобно тому, как ходили когда-то в старину по ней богомольцы.
      — Добирался пешком? А почему не на поезде? — удивленно спрашивал я.
      — Я мечтал об этом путешествии десятилетия. Мне нужно было пропитаться воздухом. Я соскучился по небу. Знаешь, как прекрасно и здорово идти неторопливо пешком по проселочным дорогам, которые ведут тебя неведомо куда. Мне надо было посмотреть на вольный народ, снова полюбить страну, жизнь.
      — Ну, рассказывай! — нетерпеливо перебивал я.
      История, которую поведал мне в те дни Бахметьев, была невероятна, абсурдна, трагична.
      В Якутске Бахметьева ждали. Ян Фахрутдинов, пожилой уже человек, бывший агент гестапо, выдавший когда-то отца Бахметьева, являлся и теперь агентом спецслужб. Выдав отца, он выдал теперь и сына. Во время встречи и разговора Бахметьева с ним Фахрутдинов разыграл, вероятно, заранее продуманную во всех деталях и согласованную со спецслужбами сцену. Им была спровоцирована шумная драка, он поранил сам себе ножом руку и бедро и тут же заявил расторопно прибывшим сотрудникам угрозыска, что на него совершено нападение.
      Бахметьев был арестован и обвинен в покушении на убийство. Но этого устроителям провокации показалось мало. Вскоре Бахметьева этапировали в следственный изолятор Саратова, где дополнительно обвинили еще в убийстве Маннанова-Валиханова. В квартире повешенного были найдены отпечатки пальцев Бахметьева.
      Во время следствия в одной из камер следственного изолятора состоялась еще одна встреча Бахметьева с Арансоном-Васильцовым. Посланник Люцифера вновь предстал в роли искусного соблазнителя, утверждая, что только от самого Бахметьева зависит, останется ли он в «каменном мешке» или уже через три дня, после соблюдения необходимых формальностей, выйдет на свободу. Уголовное дело в отношении его, по словам Арансона-Васильцова, будет немедленно закрыто из-за отсутствия состава преступления, но оно не будет закрыто, и, больше того, Бахметьев будет обвинен не только в убийстве Маннанова-Валиханова, в попытке убийства Фахрутдинова, но и в убийстве Фишмана, если орден не получит его в качестве своего долгожданного члена. В этом случае Бахметьеву по сумме трех эпизодов грозит расстрельная статья Уголовного кодекса.
      — Хорошо,— сказал Бахметьев.— Только постарайтесь, чтобы не вышло осечки. Иначе ни тебе, ни Фахрутдинову не уйти от расплаты.
      — Ты получишь пулю в затылок калибра 7,62, а не наши жизни. Но прежде еще тебя опустят, превратят в мешок дерьма,— заявил Арансон-Васильцов.
      И в самом деле, на судебном процессе прокурор требовал высшей меры наказания, но Саратовский областной суд, усомнившись, вероятно, в эпизоде с Фишманом, проявил гуманность и приговорил Бахметьева к отсидке на двенадцать лет. Эти двенадцать лет — сначала пять лет в тюрьме, потом семь лет в колонии строгого режима — Бахметьев просидел от звонка до звонка. К моменту его выхода на волю старый провокатор Ян Фахрутдинов отдал богу душу, и принятый зарок было необходимо исполнить лишь в отношении Арансона-Васильцова.
      — На седьмой день после освобождения я пришел к нему домой,— спокойно рассказывал Бахметьев.— Да, я хотел убить его. Я протянул только руки к его шее, но не успел еще дотронуться до него, как увидел, что он уже мертв. И здесь в комнату вошел мальчик, его сын. Я знал, что этот гаденыш, арансончик, пойдет по следам своего отца. Служение злу передается у них по наследству. Следовало бы, конечно, уничтожить последыша. Раскольников переступил через Лизавету. Я через свою «Лизавету», через мальчика, переступить не смог. Не захотел. Самое поразительное: на шее Арансона-Васильцова судебные эксперты обнаружили следы удушения пальцами. Повторяю, я еще не притронулся к нему. Но следы остались. На этот раз все строилось на показаниях маленького красавчика. Меня приговорили к расстрелу. Год я просидел в камере смертника, но был, однако, помилован. Я понял, что орден не потерял еще надежды справиться со мной. Высшую меру мне заменили на пятнадцать лет. Вскоре мне предложили устроить побег — снова в обмен на мою душу. Я отказался. Еще три года я получил за то, что присоединился к бунту в одной из колоний, где отбывал срок. Я не мог остаться в стороне. В итоге набралось тридцать лет, по прошествии которых я — здесь.
      — Подожди, подожди! — перебил я.— Я не понял. Ты тридцать лет просидел в тюрьмах и лагерях, осужденный за убийства. Но был ли ты убийцей на самом деле? Из твоих рукописей, оставленных у меня, я понял, что к смерти Маннанова ты непричастен. Но что случилось с Арансоном? Не совсем понятно.
      — Это было дистантное воздействие. Тогда еще я этого не понимал. Сейчас понимаю. Знаешь, я шел по следам погибшего отца, встречался с людьми, знавшими его, подчас его предававшими. Одна встреча, другая, и я с ужасом стал замечать, что все они умирают после встречи со мной. Или на моих глазах. Или спустя какое-то время. Я не притрагивался к ним и пальцем. Правда, при встречах чувствовал в себе сильное желание убить их. Особенно тех, кто изворачивался, лгал, пытался снять с себя всякую ответственность. Словом, я начал чувствовать себя убийцей и с каким-то уже страхом ждал каждой очередной встречи. Я был как наркоман. Для меня это стало наркотиком! Может быть, поэтому я так рвался в Якутск или в Саратов. Я будто хотел проверить еще раз свою внутреннюю мощь. Я словно был носителем какой-то беспощадной божественной силы, которая убивала этих людей. Они не могли выдержать встречи со мной. Они думали, что все уже забыто, свидетели мертвы, все осталось далеко в прошлом. Но здесь появлялся я, и прошлое в них взрывалось! Я хотел служить Богу, я пытался создать в своем романе или даже в серии романов образ Либертуса. Я стремился к этому. Но так получалось — я выходил на людей, которые служили Дьяволу, Сатане! Как здесь быть? Проливать их кровь или нет? Если ты служишь Богу, имеешь ты право на чужую кровь или права такого у тебя нет? Это — глубочайший вопрос, на котором спотыкалось и спотыкается человечество. Пункт его слабости! Я тоже споткнулся на этом вопросе. Я не трогал своих врагов, но после встречи со мной каждый из них умирал. Я, вероятно, рвал в клочья их ауру, взрывал их биополе. И они — погибали! На одного падала люстра, впиваясь в тело сотнями осколков. На другого внезапно наезжал грузовик. У третьего лопалась аорта. Четвертый, как Арансон, погибал, задушенный невидимой лучистой энергией, внезапно изошедшей из моих пальцев. Был ли я виноват в этом юридически? Ни на следствии, ни на суде (ни первый раз, ни второй) я не признал себя виновным. Натурально, по человеческим законам и понятиям, юридическим и физическим, я не был ответственным за гибель этих людей. Но внутренне, на метафизическом уровне, я полностью принял приговор. В моменты встреч с этими людьми, полагал я вначале, во мне проявлялось что-то люциферическое. Я хотел служить Богу, ненавидел Сатану, но Люцифер, прислужник Сатаны, все-таки, видимо, поймал меня в ловушку. И в смерти Гюльназ я считал себя вначале виновным. Да, меланома! Да, саркома! Да, жить от одного укола морфия до другого, процеживать последние дни жизни через сито боли! Но упаковки со снотворным принес ей я! Я взял на себя этот грех, чтобы облегчить ее муки. Таблетки, несущие ей сон и смерть, она приняла, по существу, с моих ладоней! Может быть, и здесь, думал я, Люцифер опять поймал меня в свою сеть. Бесчисленное число раз бессонными ночами все эти вопросы проворачивались в моем мозгу. Они изнуряли меня, делали меня слабым. И лишь много позже, через год-два, а то и больше, я понял, что самое главное во всем том, что уже случилось со мной, и в том, что случится в будущем, происходит не по моей вине. И не по воле каких-то других людей, а по велению свыше. Я понял, что несу тяжкий обет не потому, что попал в ловушку Сатаны в лице Арансона и подобной ему нечисти и наказан таким образом как бы ими, а потому несу этот обет, что проявил непозволительную слабость и мягкотелость в борьбе с ними и наказан Богом именно за свою нетвердость, непоследовательность, нерешительность. Я хотел убить этих подонков и гаденышей, но не убивал их. А мне нужно было уничтожать их. Я был орудием божественного возмездия и справедливости, но не понимал при этом своего назначения. Проявлял колебания, сомнения. И прошло несколько лет, прежде чем я понял, в чем моя слабость, и полностью изжил ее. Здесь я второй раз понял, что осужден справедливо. Но справедливо не в рамках человеческого суда, а божественного. И когда это случилось, я стал совершенно свободным и счастливым.
      — Ты стал счастливым в тюрьме?
      — Да! Сейчас я сознаю себя воином Бога, его карающей и лечащей десницей, и меня ничто уже не смущает. Я спокойно распоряжаюсь и чужой жизнью, и смертью.
      Я с изумлением и все возрастающим интересом смотрел на Бахметьева. Он говорил с поразительной, шокирующей откровенностью и выходил на вопросы метафизического характера. Меня самого всегда волновали эти проблемы, но всякий раз я ощущал их абсолютную неразрешимость. В самом деле, ты ведешь, скажем, борьбу далеко не частного порядка. Как вести ее? Всеми доступными возможными средствами или нет? Или здесь существуют какие-то обязательные пределы и ограничения? Простой вопрос: солдат свободы, солдат Бога освобожден от ответственности или, наоборот, наделен такой ее мерой, что уже лишен воли к прямому действию?
      В своих философских книгах я выдвинул концепцию о трех типах личности. О трех близнецах, живущих и непрестанно борющихся друг с другом в человеческом теле и духе — микро-, макро- и мега- (или бого-) человеке.
      По моим раскладкам получалось, что человечество исторически медленно, но неуклонно движется от Сатаны к Богу. От микрочеловека — к мега- или богочеловеку. Но у микрочеловека было серьезное оружие против богочеловека, которое он пускал в ход без всяких стеснений и ограничений. Зло не имело границ применимости. Это давало ему огромные преимущества перед добром. Но было ли, имелось ли столь же серьезное, мощное оружие защиты и нападения у мегачеловека, исторический приход которого я предвещал? Вот этого оружия я не видел в руках у богочеловека, и в силу этого мои исторические раскладки выглядели, надо это признать, утопичными и декларативными. Но Бахметьев, похоже, нашел что-то именно в этой области. Мы оба параллельно — он в тюрьме, я на свободе — искали одно и то же. Неужели нашли?
      — Хорошо, хорошо! Я понял тебя, понял! — от нетерпения я торопился и даже стал заикаться.— Но к чему ты пришел? Что ты отыскал?
      — Еще при первой встрече с Арансоном-Васильцовым я должен был уничтожить его,— спокойно сказал Бахметьев.— Я был обязан сделать это. Я должен был разрушить его биополе, оставить его без защиты. Я мог это сделать и на расстоянии. Но тогда еще я не знал своих сил и возможностей. И был слаб нравственно. Меня останавливала чужая смерть. Поражал сам факт смерти. И у меня не было еще силы, которая позволила бы взять на себя всю полноту ответственности. Ту полноту, которой обладает, например. Бог.
      — Бог? Ты уподобляешь себя ему?
      — Нет. Но я — его орудие. Правда, тогда еще я этого не понимал. И в итоге дождался того, что Арансон-Васильцов запечатал меня в тюремную камеру. Борьба есть борьба. И он победил в этом раунде только потому, что я проявил слабость. Сегодня умрешь ты, а завтра — я. Старый зековский закон. Я не применил этот закон по отношению к Арансону. И второй раз мной была проявлена непростительная слабость. Я мог расправиться с ним на расстоянии, еще не выходя из колонии. Но мы встретились. Хорошо, возможно, эта встреча была необходима. Это была встреча не людей, а носителей двух принципов мироустройства. Божественного и сатанинского. Возможно, нужно было поставить точку именно таким образом. Но я снова не проявил необходимой твердости.
      — Ты имеешь в виду мальчика? — хриплым голосом спросил я.
      — Да!
      У меня невольно поднялись на голове волосы дыбом. Я порывисто взглянул на него. Бахметьев глядел на меня своими непроницаемыми черными глазами, но, по-моему, не видел меня. Он был сдержан, ровен, спокоен, но за сдержанностью и спокойствием, я остро чувствовал это, полыхали непотушенные, непокоренные страсти.
      — И ты к этому пришел? К мальчику, которого тоже следовало уничтожить?
      — Старая теория непротивления злу, которой пробавлялся Толстой, которой он тыкал в нос всему миру, или христианская заповедь о том, что ты должен подставить левую щеку, когда тебя бьют по правой, и любить своего метафизического врага,— брезгливо процедил Бахметьев,— это уловки самого Дьявола. Этими ловкими заповедями, влагая их в уста таких людей, как Иисус или Толстой, Дьявол обезоружил и продолжает обезоруживать человека. Вот почему мы так беззащитны перед злом. Никто не учит нас бороться с ним. Наши учителя, которых мы признаем великими, учат нас только бесконечно уступать злу. Посмотри на страну. В каком теперь она положении? Потеряна территория, неизмеримо большая той, что была оккупирована немцами во время Отечественной войны. Промышленность на полном издыхании, лежит на боку. Народ вырождается и вымирает, но не понимает своего положения. Причина одна — все уступили злу. И твой мальчик, о котором ты печешься, сейчас уже не мальчик. Состоя в том же черном ордене, он продолжает дело и путь своего отца. Разрушение страны происходит не без его участия.
      — Ты уверен в этом?
      — Абсолютно. Кстати, этот человек где-то рядом. В этом городе. В Казани. Я ясно чувствую его присутствие.
      Бахметьев умолк. Он снова уставился на меня своими непроницаемыми глазами.
      — Похоже, мы должны будем с ним встретиться,—как бы медитируя, раздумывая вслух, медленно проговорил он.— И может быть, я проявляю еще раз ненужную слабость, что не уничтожаю его сразу же. До этой встречи.
      — Ты что, Булат?
      — Ты подумал, что я сумасшедший?
      — Да, что-то вроде этого,— признался я.
      — Мой ум ясен и крепок. Хорошо,— внезапно, без всякого перехода произнес он.— То, к чему я пришел, заключается в следующем. Бог освобождает человека от ответственности за любые действия, направленные на его благо. Не на личное благо, а на благо Бога. И это именно то самое оружие, которое делает богочеловека победителем. Теория непротивления злу — это теория непротивления Сатане, его действиям,— спокойно продолжал он.— Одновременно это теория противления Богу! Ее могут проповедовать только наивные люди. А ею руководствоваться и внедрять ее догмы в сознание других — только богоотступники. Поэтому по отношению к таким применимы любые действия! Любые чрезвычайные действия, направленные на благо Бога, на благо жизни всех, оправданы.
      — А что ты понимаешь под благом Бога?
      — Цель Дьявола — покой, смерть, нуль. Цель Бога — бесконечное совершенствование мироздания, собственное самосовершенствование. Этой последней цели мы, люди, должны служить в пределах дарованной нам жизни.
      Все это нужно было переварить и спокойно, основательно уложить в сознании. Я хотел было возразить, приведя аргументы в защиту позиции таких людей, как Толстой, но вдруг почувствовал, что метафизических вопросов для меня уже более чем достаточно. Еще немного, и будет перебор. Вероятно, близкие или аналогичные чувства испытывал и Бахметьев.
      Не договариваясь, мы оба замолчали.
      На большой сковороде я пожарил яичницу из восьми яиц с колбасой и зеленым луком. Поставил на стол свежее сливочное масло и холодное молоко.
      Мы оба с аппетитом неторопливо и молча поели.
      Не знаю, о чем размышлял Бахметьев, а я думал о нем. Я был рад, что он появился в моем доме. В конце концов роман, который я писал почти всю жизнь, должен был быть закончен. Но в романе отсутствовал финал. Теперь этот финал возникал сам. Не надо было ничего придумывать.
      Вдруг зазвонил телефон. Но я не стал подходить к нему и брать трубку. Какой-нибудь пустой звонок, необязательный разговор. Я налил в бокалы чаю и пригласил Бахметьева перейти из кухни, где мы обедали, в мой кабинет, где стояли два широких кресла и где можно было расположиться поудобнее.
      — Слушай, вопрос для полноты картины,— без всяких околичностей сказал я.— Ты не пошел на сделку с Люцифером. Первый раз, предположим, взыграла фанаберия, или был глуп в силу своей молодости. Ну а во второй и третий раз? Девяносто девять человек из ста, оказавшись в тюремной камере перед угрозой расстрела, даже не задумываясь, сразу бы дали согласие.
      — Я думаю, здесь статистика другая. Еще хуже.
      — Так почему, Булат? Скажу прямо: если бы я оказался на твоем месте, я не знаю, как бы поступил.
      — Как тебе объяснить? Конечно, я был живым человеком, к тому же молодым. Я понимал тогда, что своим отказом я полностью закрываю себе будущее. Но поступить иначе я не мог. Я сознательно пошел на эту жертву. Я считаю даже, что без жертв вообще ничего добиться нельзя. И нельзя прийти к каким-то точным, необходимым истинам. Возможно, мог бы остаться на свободе, но счел для себя это невозможным. Я надеялся только, что моя жертва не будет бесполезной. Пойми одно: конечно, я жалел о той внешней свободе, которую я потерял. Но для меня главной всегда была внутренняя свобода, в каких бы условиях я ни находился. Любые условия не должны были изменить системы моих взглядов.
      — И тебе это удалось? — спросил я.— Ты не терпел поражений за тридцать лет?
      Прежде чем ответить, Бахметьев некоторое время смотрел на меня своими до странности неподвижными, непроницаемыми глазами, устремленными, казалось, не на меня, а куда-то внутрь себя. Возможно, он и на самом деле вглядывался в себя и свое прошлое.
      — Видишь ли, один день, прожитый, допустим, в колонии строгого режима, по эмоциональным потрясениям равен одному году тех же нагрузок, полученных на свободе,— тихо сказал он.— В зоне осужденный живет как на минном поле. Не знает, когда произойдет взрыв. Останется ли он живым или станет уродом на всю жизнь. Это в том случае, когда человека превращают в педераста. Жизнь там — страшное, топкое болото, которое засасывает всех подряд. Живыми в нравственном отношении остаются единицы. Человек попадает на остров душевных и физических пыток, где проверяются на прочность все его качества. Все до последнего. Скажем, открываешь утром глаза и видишь: в нескольких метрах от тебя, прямо в постели, зарезан молодой зек. Жуткая картина. Вся постель, весь проход в крови, все зеки пьяные, обкуренные. И такая картина почти каждый месяц. Помню первого мертвеца. Десятого или двадцатого уже не помню... У нас сидят сотни тысяч ни в чем не повинных людей. Из-за своих квартир, потому что, пока они отбывают срок, они теряют право на жилплощадь и в нее заселяются работники милиции. По сфабрикованным обвинениям. Просто так. Только за то, что когда-то был судим. За то, что участковому не понравилась его физиономия. За два бревна или полтора кирпича, взятых на хозяйственные нужды. Во время допросов бьют по печени, почкам. Бьют долго и ежедневно. Днем и ночью, пока человек не подпишет нужную бумагу. В следственном изоляторе, когда я впервые попал туда, я собственными глазами увидел, как некоторые ребята с кровоподтеками на теле, уставшие от методичного избиения, затачивали ложки и вскрывали себе вены и живот. В первую же ночь проснулся от дикого крика. Увидел цементный пол, залитый кровью, и ужаснулся. Молодой парень почти до кости разрезал свою руку и лежал на нарах белый как мел. Кто-то стал стучать в дверь, звать охрану. Другие по-быстрому замотали порванной простыней рану, но, как потом оказалось, парень был уже мертв. Смерть наступила от большой потери крови. Потом все это с теми или иными вариациями повторялось бессчетное число раз, и я привык к крови и смерти. Чем мог, помогал. Надо сказать, многим я помог выжить. За тридцать лет — тысячам людей. Это касается того, через что я прошел. Через все, пожалуй. На допросах в Саратове меня били три месяца подряд. И днем, и ночью. Не знаю, какая из пыток была страшнее. Их множество. Если одна не срабатывает, то ее усложняют или же применяют другую. Несколько раз я был на грани гибели, когда мне на голову надевали целлофановый мешок и туго перевязывали его на шее. Это, наверное, звучит странно,— спокойно говорил Бахметьев,— но знаешь, даже к пыткам можно привыкнуть. Затуманивается сознание. Притупляется боль.
      Я с ужасом смотрел на своего собеседника. Ведь мы учились на одном факультете в университете. Мы ходили на занятия одного и того же литературного объединения в Казани, оба мечтали стать писателями. Мы работали в одной поисково-съемочной партии в Горной Шории. Моя биография на определенных отрезках совпадала с его судьбой. Правда, до какого-то предела. И я с невольным страхом смотрел на Бахметьева, потому что на его месте мог оказаться и я. Мог быть любой.
      — Арансон-Васильцов, этот странный преподаватель истории КПСС и по совместительству подполковник, появился в следственном изоляторе к концу третьего месяца моих истязаний,— продолжал рассказывать Бахметьев.— Днем меня били и пытали на допросах, ночью — в пресс-хате. Но не только били и пытали, но, оказывается, вели еще и подробную запись моего поведения и физического состояния. Изучали, как подопытную мышь. Разговор опять состоялся наедине. Данные наблюдений лежали на столе перед его глазами. На этот раз, уже третья по счету, вербовка в черный орден происходила на уровне сакраментального: «Х... или авторучка?»
      — То есть? Не понимаю! — сказал я.
      — Понять не трудно,— усмехнулся Бахметьев.— Санузел в пресс-камере отгорожен небольшим металлическим щитом, так называемым мостиком. Если администрация дает «добро», прессуемого перегибают через мостик и насилуют, обычно по очереди. Хотя право первого — за бригадиром.
      — И зачем это делают?
      — Давая санкцию на опущение, администрация руководствуется различными соображениями. Выполняет пожелания следствия или спецслужб. Желает уничтожить авторитет прессуемого в уголовном мире полностью и навсегда. Наконец, делается это в назидание другим или как поощрение прессовщиков. Тебя не спрашивают. Человек попадает «в пресс-хату» по решению администрации. Дверь открывается, зека вталкивают. Дверь закрывается. Прессовщики наготове. Стоят у двери, на столе, на «шконках». Здоровые бугаи. Как на подбор. Так начинается твоя жизнь в прессе. Тебя могут избить в любой момент. Зверски и совершенно беспричинно. Ночью и днем. Напрасно здесь надеяться на ночь. Все предусмотрено. Парочка прессовщиков спит днем, парочка отсыпается ночью. Цель пресса — сломать зека духовно. Главный способ — пытка страхом. И вот, видимо, после визита Арансона-Васильцова бригадир получил от администрации изолятора задание: провести процедуру опущения. Человек на допросах упорствует, не внемлет предложениям какой-то непонятной черной организации. Так поступать нельзя. Не внявшего предложению ожидает мостик.
      — Слушай! — невольно морщась, сказал я.— Если тебе трудно говорить, ты не говори. Не нужно!
      — Почему же трудно? — Бахметьев смотрел на меня.— Сейчас не трудно. Было трудно тогда. Кстати,— он протянул мне пустой бокал.— Не возражаю, если ты мне нальешь еще чаю. Погорячее и покрепче! Насыпь, пожалуйста, заварку прямо в бокал. Три-четыре чайные ложки.
      Я пошел на кухню. Чайник стоял на плите на малом огне. Налив чаю, я вернулся в комнату.
      — Ну? И как ты выжил?
      — Как выжил? Это довольно интересная, занятная и странная история.
      Бахметьев усмехнулся, хлебнул из бокала чаю.
      — Еще в следственном изоляторе Якутска со мной случилось одно происшествие. В камере, где я сидел, на глазах находившихся рядом четырех человек я стал окутываться с головы до ног полупрозрачным энергетическим туманом, который постепенно опускался вниз, накрывая меня будто шатром. В темя впились словно две иглы, а по мере опускания кокона меня охватывала все большая дрожь. Камерные сидельцы смотрели на меня с испугом. От кокона шел жар. Через двадцать-тридцать секунд все кончилось, но я даже не смог дойти до нар. Поднялась температура. Я уснул и проспал тридцать шесть часов подряд. Меня не могли добудиться, но странно, после этого события начался постепенный, но мощный прилив сил. Полностью исчезло недомогание, которое я перед этим чувствовал. Меня с юности тянуло к удивительному, тайно-мощному. К источнику, который находится не на поверхности. Я должен был найти этот источник. И вот из этого неведомого источника на меня словно хлынула сила. В эти же дни одному из обвиняемых на допросе обварили кипятком руку. Он стонал. Мне стало жалко его, и я присел к нему на нары. И вдруг он сказал мне, что в моем присутствии его рука болит меньше. Я стал медленно водить ладонью в воздухе над раной, и рука его уже на следующий день пришла более или менее в норму. В эти же дни я также как бы случайно прекратил приступы бронхиальной астмы у другого своего соседа по камере. Это были какие-то чудотворные акты. Но так у меня появились первые вылеченные больные. Лишь позже я понял, что, видимо, уже давно обладал определенными силами и возможностями, но до определенной поры не догадывался об этом. Элементы воздействия на людей, как положительного, оздоровляющего, так и отрицательного, губящего, еще не сложились в систему. Кстати, ты, возможно, не слышал, но я, еще учась в университете, иногда занимался гипнозом. В молодых компаниях. На уровне развлечения. Короче говоря, все это, вместе взятое, видимо, позволило мне выдержать трехмесячные допросы и спецобработку в «пресс-хате». Порой мне удавалось загипнотизировать прессовщиков. И, скажу откровенно, я на них в эти моменты отыгрывался. Они избивали и пытали меня, но сломить не смогли, и все больше начинали бояться меня. Когда меня арестовали, начался отсчет моей новой жизни. Не то что моя жизнь ухудшилась. Началась совсем другая жизнь. Вот что в ней было главное. Я это быстро понял и, возможно, поэтому не проиграл свою тридцатилетнюю войну. Помогла, вероятно, еще и детская закалка. Все-таки я был когда-то и узником концлагеря. Я был морально готов к восприятию любого ужаса. Наступил день «икс», когда меня ожидало распятие на мостике. Арансон-Васильцов выразил это достаточно внятно. И я понял, что это должно произойти, когда я вернулся как-то с допроса и за мной захлопнулась дверь пресс-камеры. Прессовщики встретили меня особо коварными улыбками. Я понял, еще минута-другая, и наступит мой духовный конец. Прессовщики были пьяны, обкурены анашой, и чары моего гипноза на этот раз не возымели действия. И я решил обратиться к источнику, присутствие которого я как бы чувствовал, связь с которым вроде бы имел. Я стал молиться Богу! Спаси меня, защити! Видишь, эта нечисть готова растерзать меня. И в тот момент, когда зеки бросились на меня, снова произошло невероятное. Вокруг меня мгновенно словно сгустился воздух и возникло нечто вроде полупрозрачной стены. Образовался тот же кокон или панцирь. Я думаю, это было силовое поле. Прессовщики с ходу наткнулись на него, как на стену, в бессилии стали лупить по панцирю, обнявшему меня, кулаками, ногами. У кого-то из них в руках оказалась палка, и он лупил ею. И тогда силовое поле вдруг прогнулось в их сторону. Их с силой расшвыряло по камере. Поднялся дикий крик, ор. Открылась дверь, ворвалась охрана. Силовое поле пошло на них, вытесняя их из камеры. В какие-то секунды в коридоре выросла гора из копошащихся, извивающихся в судорогах тел. Я сам находился, видимо, в состоянии шока. Я мчался по коридору, преследуя обезумевшую толпу. Итог этого происшествия был шокирующим и непонятным и для меня, и для администрации изолятора. Двое прессовщиков погибли, один из надзирателей сошел с ума. Судебно-медицинская экспертиза пришла к выводу, что погибшие были поражены током. Естественно, непонятного происхождения. На допросах тоже произошли перемены. Следователь, который особенно изощрялся в коварстве и пытках, внезапно покончил с собой. И тогда я понял, что мне дана огромная сила и я волен распоряжаться жизнью и смертью. Постепенно пришло осознание того факта, что безнадежно больного человека я могу поставить на ноги, а здорового — превратить в труп.
      — Любого?
      — Любого. Но к последнему я прибегал крайне редко. Только тогда, когда складывались объективные предпосылки. В этих случаях, когда возникала абсолютно объективная необходимость, и по человеческим законам, и по божественным, я не знал никаких колебаний и не имел никаких угрызений совести. Солдат на войне освобожден от ответственности за уничтожение врагов Родины. Уничтожение — его долг. Я тоже был на войне и тоже исполнял свой долг. Одновременно я занимался целительством и поднял на ноги тысячи несчастных. Я лечил не только зеков, но дистантным методом и их детей, матерей, отцов.
      То, что говорил Бахметьев, было невероятным. Но в то же время в его ровном, спокойном голосе проступала большая сила убедительности. В нем не чувствовалось никакой рисовки, никакого позерства. Просто человек спокойно и неторопливо, как бы всецело доверяя своему собеседнику, размышлял вслух о том, что считал истинным.
      — Ты изучал медицину? — спросил я.
      — Да, все, что было доступным. В том числе литературу по медицине. Надо сказать, с годами мой авторитет вырос довольно значительно. Я ведь не только лечил зеков, но и помогал им советами, в частности, юридическими. Я был толкователем их снов, а значит, их будущего, и они выписывали для меня литературу по всем отраслям знаний буквально центнерами. Вся эта литература оставалась потом в библиотеках колоний, тюрем, изоляторов.
      Бахметьев помолчал, трогая рукой подбородок и смотря куда-то вниз. Потом выпрямился, заговорил снова:
      — Есть мудрое правило: «Никогда нельзя кого-то слишком ненавидеть или слишком любить». Последние тридцать лет я руководствуюсь этим принципом. На свете нет человека, которого бы я слишком ненавидел или слишком любил.
      — Даже женщину? — удивился я.
      — Последняя женщина, которую я любил, была Гюльназ. Но тогда я был еще совсем другим человеком.
      — Напрасно. Тебя может спасти как раз женщина,— сказал я.— Впрочем, мне кажется, внутренне ты изменился мало. Во всяком случае, я тебя узнаю.
      — Все мы меняемся. Не знаю, к лучшему ли?
      — И все-таки меня волнует твое право, которого ты добился или которое выторговал у своего патрона. Я имею в виду право на жизнь и смерть.
      — А что? Такого права, ты считаешь, нет у любого хирурга? Моя работа проста. Она направлена всего лишь на коррекцию телесных отклонений в ту или другую сторону. На то, чтобы через сферу подсознания человека, через мир невидимых энергий дать ему ту или иную установку. Предложить, скажем, информацию, которая способна его излечить.
      — Или привести к летальному исходу?
      — Да, если объективно данный человек наносит вред человечеству, работает против Бога, он должен быть устранен,— спокойно ответил Бахметьев.— Но вернусь к тому, о чем говорил. Вот, скажем, мы с тобой сейчас разговариваем. Ты видишь мое спокойное лицо, слышишь мою спокойную речь. Естественно, обращаешь внимание на мои жесты, мимику, тон голоса. И твое подсознание фиксирует: «Собеседник совершенно спокоен. Он ко мне относится хорошо. Возможно, он вылечит мою гипертонию и мой диабет». Вот по таким каналам, в частности, и идет мой подсознательный разговор с твоей подкоркой и твоим телом. Необходимая коррекция твоего биополя, твоего состояния. Если к тому же учесть, что с каждым своим пациентом из зеков, будь он казахом, чеченцем, армянином, немцем или белорусом, я разговаривал на их языке, то доверие ко мне как целителю было абсолютное.
      — И ты что, на самом деле вылечишь меня от моей застарелой гипертонии и моего диабета? Как ты диагностировал эти болезни?
      — Я уже поправляю твое электромагнитное поле. А диагноз определил по яблокам твоих глаз. По ногтям на руке. Если будет время, мы займемся с тобой твоим здоровьем. Но скажу сразу. Ты уже теперь чувствуешь себя значительно лучше, чем обычно. Если измерить сейчас у тебя давление, оно будет, как у космонавтов,— сто двадцать на восемьдесят. А не сто семьдесят на сто десять, как это бывает у тебя в последние годы. Другой вопрос, как сделать такое давление стабильным. Но и это разрешимо.
      — Слушай! — невольно поежился я.— Ты сказал, что был еще толкователем снов и будущего зеков. Это правда? На самом деле?
      — Мне нужно было занять свой ум. Нельзя, чтобы он пребывал в праздности. И я занимал его всем, чем придется. А сны — это занятная вещь! — Бахметьев посмотрел на меня, и я подумал, что он словно даже оживился.— Мистические учения рассматривают сны как путешествия в невидимых мирах, которые осуществляются благодаря полетам тонкого тела. По мнению Плутарха, сон подобен смерти. Именно так называемая смерть вводит человека в тонкий мир. И каждый сон есть прикасание к нему. Логика нашей жизни отсутствует в мире сновидений. Это совершенно другая реальность, другой мир. Там другое время-пространство, подчиненное иным законам. Между тем каждый ежесуточно пребывает в этом тонком мире в своих снах,— продолжал он.— Сны сотканы из энергий. События, происходящие во сне, кажутся нам столь же реальными, как и наша повседневная жизнь. Так вот, обнаружено, что значительная часть сновидений информативна. То есть на девяносто процентов мы видим вещие или предсказывающие сны. Сложность лишь в том, что неизвестна дата исполнения. Предсказания, зашифрованные в виде символов в сновидениях, исполняются в промежутке от нескольких минут до дней, месяцев и даже лет. В них предсказывается будущее не только людей, но и общества, государства. И оказалось, наша жизнь разворачивается как бы изнутри наружу. Вначале мы проживаем события на тонком плане, то есть во сне. А затем они проявляются на физическом плане бытия, то есть наяву. Один англичанин, кстати, исследовал процессы в человеческом мозге, которые отвечают за наши мыслеобразы и мыслеформы. А это — и наши сны в том числе. И оказалось, мыслеформы обладают потенциалом причины. Иначе говоря, способностью вызывать события и влиять на них.
      — Наши сны вызывают события, происходящие в реальной жизни?
      — Да! Англичанин получил Нобелевскую премию за это открытие.
      — Это все очень интересно,— сказал я.— Но ты, наверное, разгадываешь и собственные сны? Что ты разгадал относительно своего будущего?
      — Да, разгадал.— Бахметьев надолго замолчал, потом прямо взглянул на меня; непроницаемые черные глаза его с мазками огня в зрачках сверкнули и тут же погасли.— Я не боюсь смерти и спокойно приму ее, когда она придет. Но мне хотелось бы принять еще участие в оздоровлении земной жизни. В изгнании из нее сатанизма. Но на войне как на войне. Противник силен и серьезен.— Он помедлил несколько секунд.— Мне нужно быть теперь чрезвычайно осторожным.
      — Ты считаешь, что и сейчас находишься в состоянии войны?
      — Война на земле не прекращается ни на минуту.
      Я задумчиво покачал головой. Ко мне вдруг пришло чувство усталости. Молча и неторопливо мы выпили еще кофе. Я думал о Бахметьеве. Одно из трех: или я чего-то не понимал в жизни, в ее глубоких сущностных основах, как не понимает ее, возможно, подавляющее большинство людей, или Бахметьев остро ощущал драматическое движение нашего бытия на каких-то невидимых, тонких планах, недоступных нам, или он был все-таки не совсем здоровым человеком. Последнее предположение было не лишено оснований: тридцатилетнее ограничение свободы никому не приносило здоровья и силы.
      — Можно тебе дать один совет, Булат? — сказал я.— Я даю их не столь уж часто.
      — Ради Бога! — улыбнулся Бахметьев.— Но прежде чем внимательно выслушать его, я скажу тебе, что из трех вариантов, которые ты сейчас обдумывал про себя, ближе к истине, наверное, второй вариант.
      Он свободно читал мои мысли. Я с изумлением и страхом посмотрел на него.
      — Извини, я — старый пень,— сказал я.— Мне остается давать советы только внукам и внучке. Да и то до определенного возраста.
      — Пора, однако, спать.
      Шел первый час ночи. Мы проговорили весь день. Засыпая, я слышал, как Бахметьев плещется в ванной. Проснувшись часа через два, я увидел, что из-под дверей его комнаты пробивается свет. Закрывшись плотнее одеялом, я тут же снова уснул.








Hosted by uCoz