Творчество Диаса Валеева.




Я

Роман-воспоминание

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

      Роман вошел уже в пространство финальной части, это мое третье предисловие к нему. Мне самому смешно — третье предисловие в конце романа? — но что делать? Избранная мной романная форма требует этого.
      Не все из написанного Бахметьевым вошло, к сожалению, в эти страницы. Некоторые фрагменты его рукописей, любопытные сами по себе, многие размышления, этюды, эссе, зарисовки остались за бортом романа. Остались в папках, в тетрадях. В грудах бумаг. Как вместить все в одно слово?
      Какой бы свободной в своих началах ни была принятая романная форма, на каких бы широких основаниях она ни строилась, все равно она не может вместить в себя все. Всегда есть какие-то пределы, подчиняющиеся законам целостности. И эти пределы режут по живому.
      Как в самом деле изобразить все многообразие жизни человека? Различные ипостаси его «Я»? Его физическое бытие? И его духовное бытие? Бытие, существующее одновременно на самых разных уровнях? Это «Я» связано со всем миром. Если вдуматься, оно есть даже не отдельное «Я», не отдельное сознание. Оставаясь единичным, оно универсально.
      Форм, отражающих единичность существования, сколько угодно. Они отработаны и отшлифованы в литературе до блеска. Но где та формоструктура, которая была бы способна вместить в себя универсальность человеческого существования? Отработанные литературные приемы, годные при описании единичного человеческого духа, здесь теряют свою привлекательность, утрачивают и свою изобразительную силу.
      Конечно, вполне возможно, что не всегда мое вмешательство было удачным. Или достаточно точным.
      К сожалению, миф о Либертусе и Люцифере, столь дорогой для Бахметьева, так и остался до конца им не осуществленным. В повествовании он прослеживается лишь пунктирно. Несомненно, миф этот был у него еще в начальной стадии осмысления. Исторические этюды, как и этюды о будущем, которые я поместил в этой части романа и где в основном разрабатывались идеи Бахметьева о Боге и Сатане и исполнителях их воли Либертусе и Люцифере,— лишь подступ к теме, своего рода первая примерка мифологических персонажей к потоку мировой действительности. Какую окончательную форму и какой размах идей приобрела бы сага о Либертусе и Люцифере под пером Бахметьева,— но кто об этом может судить, кроме него самого?
      Не помещается в роман многое. Скажем, как быть с размышлениями Бахметьева о началах философии, с его критикой основ современного знания, кичащегося своими прикладными успехами?
      Бесчисленные гипотезы и идеи Бахметьева — в области физики, космологии или истории, лингвистики, психологии, социальных дисциплин, — его утопии и пророчества,— все это (и не только это, но и многое другое), принадлежит также его сознанию. Все это тоже неотъемлемая часть его «Я».
      Конечно, на взгляд какого-нибудь специалиста, для которого истина есть барщина, где он, по Герцену, призван «пожизненно обрабатывать указанную полосу», воззрения Бахметьева по тому или иному специальному вопросу есть воззрения дилетанта. И вполне вероятно, что это так на самом деле. Но не большим ли дилетантом — и как раз в своей узкой области — является именно этот самый пахарь из касты ученых брахманов, окруживший истину лесом варварской схоластики и случайной терминологии и выдающий эти маски за лик самой истины? Идеал есть абсолют, и любая истина есть лишь приближение к нему; в определенном смысле — проявление чьего-то дилетантизма.
      К сожалению, я так и не нашел формы, в которой бы дух Бахметьева, этого великого дилетанта, занимающегося устройством мира и собственной личности, был выражен до конца и наиболее полно. Слишком много его «Я» так и остается за пределами нашего повествования. Не от того ли, думаю я, что я останавливаюсь на полпути? Что не хватает мужества или, возможно, умения идти в формотворчестве до конца, даже если бы оно расходилось с общепринятым по всем пунктам?
      Но, с другой стороны, даст ли искомый результат слишком сильное и нахальное взламывание беллетристической структуры повествования обширными философскими и научными трактатами Бахметьева? Не явится ли этот шаг насилием над и так уже многотерпеливым читателем? Человек, привыкший к упаковке, на которой написано слово «роман», получать духовную информацию определенного сорта, вдруг обнаружит, что в руках у него нечто иное. Какова будет его реакция? Есть определенные границы восприятия. Не считаться с ними?
      Сам Бахметьев полагал, что в будущем искусство придет к некоему симбиозу с научным и религиозным знанием. В прежние времена художник, считал он, ограничивался собственными постижениями. В будущем он сможет основываться на данных философии, социологии, психологии, предлагающих ему множество доктрин. Искусством для Бахметьева было нечто близкое к эссеистике, к свободному парению воображения над материками и океанами бесконечной вселенной. В частности, он видел возможности создания романа (его незаконченная сага о скитаниях Либертуса, мне кажется, попытка именно этого рода), исходя как из видимой объективной реальности, так и из идеи.
      Он предсказывал появление в литературе некоего всеобъемлющего жанра, где образное начало и понятийное мышление — эти два равноправных языка, которое выработало человечество,— были бы слиты воедино. Да, возможно, что мировая литература и придет к этому. И два или, пожалуй, три близнеца — искусство, наука и религия,— рожденные в одном лоне, наконец-то встретятся друг с другом. Но когда это произойдет?
      Чтобы только подступиться к этому жанру, нужны немалое мужество и огромные знания. Даже самые незначительные отступления от канонов нелегко даются душе. И не прощаются людьми.
      Не знаю, возможно, кто-то в будущем и сделает более решительный шаг. Всегда может найтись безумец, которого история после оправдает.
      Не решившись на коллажирование в романе специальных исследований Бахметьева («Материя», «Феномен бесконечного «я», «Об универсальности свойств материи и неуниверсальности их значений», «Опыт неакадемических рассуждений», «Константы истории», «Запад и Восток — два лика одной культуры». «О начале мира», «Фундаментальные пространства Вселенной и их антологические атрибуты» — так называются отчасти законченные, большей же частью оставшиеся незавершенными трактаты Бахметьева, насчитывающие в общей сложности около тысячи страниц. — Д.В.), я все же считаю необходимым привести хотя бы один отрывок. Дабы читатель сам мог составить в своей душе впечатление о мире, в котором жил этот человек.
      Приведу отрывок из последней статьи, упомянутой в сносках:
      «Древние науки Шумера, Вавилона, Египта и Греции имели представления о необходимости использования трех параметров для определения положения объектов в пространстве. Евклид в своих знаменитых «Началах» впервые систематизировал понятие о пространстве, как о трехмерном объекте.
      Однако лишь в 1679 г. Лагир впервые вводит пространственную систему координат, далее систематически применяют это понятие Паран (1705 г.), Бернули (1715 г.), Эйлер (1728 г.) и другие математики в геометрии. Впоследствии, в 80-х годах XIX века, в математику благодаря работам Пинкерле вошло понятие о бесконечномерных пространствах, которое было затем закреплено и развито Фредгольмом (1903 г.), Гильбертом (1904 —1910 гг.), Хелли (1921 г.), Банахом и Винером (1922 г.) и завершено работами Неймана (1929 —1930 гг.) по аксиоматике гильбертова пространства. При этом речь шла о счетной бесконечности абстрактных функциональных пространств; мировое же пространство, т.е. пространство ньютоновской физики, вплоть до работ Эйнштейна, полагалось трехмерным.
      А.Эйнштейн в работах по специальной и общей теориям относительности (1905–1920 гг.) ввел представление о пространстве Вселенной, как о четырехмерном пространственно-временном континууме.
      Т.Калуца (1921 г.) ввел представление о пятимерном мировом пространстве, а О.Клейн сформулировал идею существования скрытых размерностей (1962 г.), используя аппарат расслоенных пространств.
      Развитие моделей вакуума, теорий суперструн, Великого объединения и фазовых превращений в физике элементарных частиц вынуждает сегодня рассматривать пространство Вселенной как одиннадцатимерное.
      М.Землицкий, развивающий сформулированную им гипотезу о физико-семантической топодинамике (1964 г.), абстрагируясь от вышеперечисленных фактов, постулировал бесконечномерность как фундаментальный атрибут мирового пространства.
      Ныне автором поставлена проблема существования континуально-мерных пространств, вытекающая из открытого в теории фрактальных множеств факта существования пространств с дробной размерностью. Дальнейшие исследования позволили автору сформулировать теорему о верхней грани мощности множества измерений фундаментального пространства и структуре континуума».
      Опущу несколько страниц, где Бахметьев доказывает теорему. Текст здесь весьма специфичен, с математическими вычислениями и формулами. Приведу выводы:
      «Следствие 1. Свойство бесконечной делимости континуума позволяет доказать факт существования неограниченно трансконтинуальномерных пространств. Очевидна и справедливость обратного утверждения. Следствие 2. Фундаментальное пространство Глобальной Вселенной (в котором наша, кажущаяся бесконечной, Метагалактика, наша вселенная есть лишь объект трансконтинуального порядка малости) является абсолютно неисчерпаемым, непознаваемым и неопределимым, в смысле окончательно-исчерпывающего знания и определения. Оно трансцедентно по отношению к любой приборно-наблюдаемой и теоретической реальности, но допускает познание себя как бесконечно длящийся процесс».
      Скажу откровенно: я и сам далеко не все понимаю в приведенном тексте. Хотя, мне кажется, что-то и понимаю. Наверное, в таком же положении и читатель.
      Но для нас важно другое: понять, что перед нами человек, обитающий в Глобальной Вселенной.
      Конечно, Бахметьеву можно бросить и упрек. В самом деле, что за химерическая гордыня притязать на открытие того, чего столь тщетно добивались многие великие люди! Надо быть больным либо сумасшедшим, чтобы в такой мере потерять самоконтроль.
      Примерно так отчитывал некогда знаменитый фернейский мудрец Вольтер малоизвестного тогда философа монаха-бенедиктинца Дешана.
      — Вы развлекаетесь поисками всего того, что я тщетно разыскивал в течение шестидесяти лет! — пряча свое возмущение в иронию, удивлялся он.— Но вы, конечно, помните некоего Симонида, у которого тиран Сиракуз Гиерон спрашивал, что он обо всем этом думает? Симонид потребовал для ответа сначала два месяца, затем четыре, затем восемь и, все удваивая сроки, так, бедный, и помер, не составив себе мнения. Но истины все же существуют. И, быть может, одна из них — полагать, что все пойдет своим порядком, каких бы воззрений люди ни придерживались. Или делали вид, что придерживаются — относительно творения, вечности материи, души, необходимости, свободы, откровения, чудес и пр. Все это не помогает, к сожалению, уплатить налоги. Что ж, продолжайте развлекаться,— иронизировал Вольтер.— Большое удовольствие излагать на бумаге свои химеры. Однако вести с вами письменные беседы о предметах, на которых споткнулись Аристотель, Платон, Фома Аквинат и святой Бонавентура,— о, для этого я уже старый лентяй!
      Знаменитый мудрец, которому было уже семьдесят семь лет и который уже устал от всего и которого интересовали только успехи устроенной им в местечке Ферне процветающей фабрики часов, где работали почти все местные жители, находил своеобразное наслаждение (в нем просыпался весь его язвительный талант), отказывая бедному монаху даже в праве на попытку мыслить, на попытку добыть истину.
      Но что делать, если человек, в данном случае Бахметьев, носит в себе ту же книгу бытия, что и Фома Аквинат или святой Бонавентура? Если он обладает таким же — отнюдь не меньшим — непосредственным правом читать эту великую книгу бытия? Читать ее заново?
      Но, с другой стороны, я, конечно, понимаю, как трудно, даже невозможно, дать такое право человеку, который живет рядом с тобой. Нет пророка в своем отечестве, и это истина. Нет его и в своем времени. Можно предоставить своему ближнему право на прочтение одного слова, строчки. В крайнем случае, абзаца или страницы. Но дать право на новое прочтение всей книги бытия?
      Дать такое право — значит в себе самом живо ощутить его присутствие. Преступник и закон — враги, но создает новый закон преступник. И, конечно, в высшем смысле всякое настоящее творчество новых ценностей есть всегда преступление. За него отступников наказывают сурово и беспощадно.
      В этом смысле Бахметьев был обречен изначально. У меня у самого, когда я впервые прочел все его работы, литературные и научно-естественные, а некоторые из них проштудировал несколько раз, первой мыслью, пришедшей в голову, была мысль, что он сумасшедший или гений.
      Знакомый приятель, тихий ночной пьяница, клиницист, психиатр, когда я дал ему прочесть одну из статей Бахметьева, дал такой диагноз:
      — Шизоид. Все признаки. Механизм «страха» рождает самооборону в форме различных конформистских решений. Механизм «стыда» также вырабатывает в человеке различные приспособительные реакции. Но в нем оба эти механизма полностью отключены.
      — Так что же, по-твоему, он расстался с природой, что ли? — рассмеялся я.
      — В какой-то мере да. В нем действует другой механизм. Неприродный. Механизм стыда перед страхом и страха перед стыдом. Это ненормально. Все признаки! Уверен, что судьба его ужасна.
      Разговор происходил в январе 1994 года.
      — Тридцать лет назад он пропал, исчез,— сказал я.
      — Ну вот! — удовлетворенно сказал врач.— Что и требовалось доказать.
      Диагнозу знакомого клинициста я не придаю особого значения. С его точки зрения все талантливые люди — шизофреники. Нормальных людей вообще нет. Все с придурью.
      Может быть, с человечеством все обстоит именно так, но Бахметьева я знал лично, сам. Знал и по Казани, и по Одрабашу. Это был здоровый, сильный человек с необыкновенно ясным, мощным, продуктивным умом.
      Нет ничего проще, как представить себе маленький поселок горняков и геологов, лежащий в горах Горной Шории, вдали от всякой цивилизации. Не трудно представить и нас, чертову дюжину дипломированной геологической интеллигенции, по сути же дела, простой чернорабочей голытьбы, ворочающей камни своих абстракций. Мы вели геологическую съемку. Искали железо и фосфориты. Просаживали ночи за игрой в преферанс. Пьянствовали. Мы рвали друг другу глотки, до хрипоты и изнеможения споря о политике, поэзии или о том, есть ли жизнь на Венере. Мы все были молоды. И нас трудно было чем-либо удивить. Бахметьев удивил.
      Он попросил у начальника партии Руткевича и у меня, начальника отряда, в котором стал непосредственно работать, две недели на ознакомление с геологией района.
      Двое суток он сидел в конторе и у себя дома, не поднимая головы и читая геологические отчеты и литературу по району. Двое суток — на сон уходило четыре-пять часов — он дотошно знакомился с коллекцией пород и смотрел под микроскопом и описывал шлифы. Десять суток, буквально с раннего утра до поздней ночи (воскресений для него не существовало), он провел в маршрутах, детально знакомясь со всеми характерными разрезами и обнажениями. Через две недели в своем знании геологии района он был со всеми нами уже на равных. Больше того, стал высказывать интересные предложения и идеи. Это было поразительно.
      Представляя Бахметьева в романе как бесконечного человека, я не открываю Америки. Такие люди есть. Они прогнозировались давно. В свое время еще В.Вернадский писал о ноосферном человеке, К.Циолковский мечтал о лучистом человеке, Рерихи выдвигали в своем учении светлого человека. Бесконечный универсальный человек — что-то вроде этого.
      Известны два базовых способа постройки отношений человека с миром, две установки.
      Первая установка: это — не мое и, значит, угрожает моему Я. Т.е. близкое знакомство с иным разрушает то, что привычно опознается как Я. Возникает угроза потери Я (сошествие с ума, например), знакомство с другим разрушительно, оно непредсказуемо по результату, невычисляемо. От другого, иного надо либо прятаться, возводя «стены», либо стремиться разрушить, что реализуется через агрессию.
      Вторая установка: это — не мое, другое, иное, но только во встрече, в диалоге с иным возможно развитие, совершенствование моего Я. Преодоление границ, недистантности к «иному» здесь акт самопознания, акт саморазвития и приближения к Богу.
      В описаниях жизни святых всегда делается акцент на их способности проявлять предельное приятие и любовь — ко всему иному, даже нечеловеческому. Одним из фундаментальных переживаний этих людей является отсутствие самости, ощущение растворенности их Я во Вселенной, в Боге. Иными словами, их Я безгранично и неотграниченно от иного, в нем нет разделения на «Я» и «не — Я». Человек здесь свернут в точку, объемлющую собой бесконечность. Вероятно, именно такая форма самотождественности позволяла этим людям, а в нашем случае Бахметьеву, быть универсальными.
      Но не скрою: позже, когда я уже работал над рукописями Бахметьева, когда осознал в какой-то мере его значение, в голову мне приходила и такая кощунственная мысль: зачем Бахметьев искал своего отца, зачем пошел на открытый конфликт с тайными силами зла? Что он искал здесь? Что стремился найти?
      Порой мне казалось это даже слабостью, непонятным вывихом духа. Человек, живший в бесконечном мире, лишенный почти начисто последних признаков эгоизма, своекорыстия, с какой-то настойчивостью и непреклонностью изучал что-то конечное. Каких-то конечных носителей зла, которые предали или убили его отца. И которые могли убить теперь и его самого.
      Эти его беседы с «тихими стариками», которых он словно выкапывал из мглы прошлого, эти его бесконечные встречи — не так уж безобидны они были для теней прошлого. Пусть многие из них понесли после войны наказание, и не всем уже угрожал закон, но Бахметьев приходил не от имени закона,— и во многих случаях встречи проходили, вероятно, на грани жизни и смерти и для самого Бахметьева. Ведь не вернулся же он из своей последней поездки в Якутск! А разве не опасны были поездки в Саратов, в Вологду?
      Борьба со злом, злом мировым, зашифрованным, тайным, и злом ничтожным, частным, конкретным,— зачем это все было нужно ему? Почему его не предостерег инстинкт жизни? И как можно было так безответственно не беречь в себе то невероятное, чем так одарила его природа? Он рисковал каждый раз не только самим собой, но и чем-то большим, что находилось в нем. За этот талант своей неотграниченности от мира он должен был нести ответственность. Это дарование он обязан был хранить. Потому что оно принадлежало не только ему. И незачем было постоянно играть с судьбой!
      Да, мне в голову приходили и такие мысли. Мысли о том, что ради своего дарования он должен был, больше того, обязан был отказаться от прошлого, предать память о нем забвению, не превращать поиск каких-то предателей и злодеев в манию, пойти в какой-то мере на компромисс с подручными Люцифера. Да, бескомпромиссность красива, эффектна, но ради исполнения своих великих замыслов, ради того, чтобы что-то сделать для будущего, разве не может художник пойти на ограничение своей воли?
      Какая-то несовместимость с реалиями жизни, как несовместность добра и зла, читалась мной в пристальном взгляде Бахметьева, устремленном не только в будущее, но и в прошлое. И этот антиреализм в нем раздражал. Он мешал что-то понять в нем, во что-то проникнуть.
      И только потом, мне кажется, я понял, что искал Бахметьев. Нет, не месть им руководила и не зло, как таковое, изучал он. Он искал, вероятно, некую постоянную точку добра в мире. Он, вероятно, хотел понять, уничтожим ли человек или неуничтожим. И он нашел, нашел эту точку неуничтожимости, точку противостояния люциферическому злу в своем отце, трижды или четырежды расстрелянном, повешенном и гильотинированном, но так и оставшемся, даже в самых невероятных условиях, непобедимым. И этот дух непобедимости человека Бахметьев, видимо, и впитывал в себя, готовясь, возможно, к той же борьбе.
      Добро и зло в каждом поступке. Любой шаг человека политизирован и морален. И этичен и нравственен не тот шаг, который содержит в себе абсолютное добро, — в каждом добре непременно пребывает какое-то зло и нет добра вообще, как и зла вообще, — но тот, который есть наименьшее зло и наибольшее добро. И не сразу, а только потом я понял, что Бахметьев пытался найти ответ на то, что же заставляет одних делать наибольшее зло, а других — наибольшее добро. Человек был для него субстанцией свободы, рвущейся к неограниченным пределам, подданным его вооброжаемого Либертуса. И он хотел понять, может ли этот свободный человеческий дух противостоять программе Люцифера. Где он мог найти этот ответ, как не на тропе своего отца?
      Это был и поиск опоры. Поиск каких-то надличностных и надвременных традиций, которые могли бы придать дополнительные силы его собственным личным возможностям. Это был и поиск бесконечного в мире, который он вел постоянно. Поиск бесконечного в самом человеке.
      Трудно предугадать, кем бы стал Бахметьев впоследствии, дай ему судьба шанс на спокойную жизнь. Ему исполнилось только двадцать семь лет, когда он исчез. Тогда, когда мы были с ним почти ровесниками, возраст в двадцать семь лет казался мне величиной огромной. Теперь, когда мне самому уже пятьдесят девять, двадцать семь лет кажутся мне только подступом к настоящей духовной зрелости, только каким-то началом человека. Не знаю, кем бы стал Бахметьев позже. Во всяком случае, мне кажется, он был готов к исполнению любой роли. Он мог стать выдающимся геологом. Мог стать выдающимся математиком. Мог стать выдающимся писателем. Теперь все чаще я думаю о том, не являл ли собой Бахметьев просто тип действительно универсального безграничного человека?
      И, в конце концов, не мысль ли о таком человеке и принудила меня заняться обработкой его рукописей? Не бессознательное ли стремление встретить и понять именно такого человека заставило меня в течение многих лет думать о Бахметьеве, размышлять вместе с ним о нем, вглядываться в его душу? Не это ли заставляет меня, пожилого уже человека, почти старика, и теперь пристально всматриваться в лицо мира? И в лицо каждого человека: кто он? Человек черного мира или человек светлого мира? И — в свое собственное лицо. Что во мне самом? Есть ли во мне самом та точка опоры на наибольшее добро, которую так упорно искал Бахметьев?
      Да, уничтожим человек в себе самом или неуничтожим? Точки неуничтожимости, точки света и красоты — это зерна, живые зерна. Не такое ли зерно, думаю я теперь, и даст тот росток, из которого вырастет потом мировое дерево? С мифом о «вечном древе», обнимающем своей красотой весь мир, была неразлучно связана мечта еще древнего человека. Да, дерево, несущее в своей кроне плоды мира, добра, красоты. Но дерево не как древняя мифологема, а как реальность. Дерево, из-под корней которого побежит родниковая вода мудрости и абсолютного знания. И всякий приходящий к нему утолит свою жажду, будет знать все прошедшее, настоящее и будущее, все доброе и злое. Станет Богом. Нужно только найти, только отыскать и посадить в землю хоть одно такое зерно!..
      Но роман не окончен. Впереди предстоят еще некоторые события.
      Продолжим прогулку по третьей части нашего повествования.
      Читатель встречается разных сортов. Одному достаточно полунамека. Другому об одном и том же надо «долбить» несколько раз. В расчете на последних напоминаю еще раз: свои тексты я обозначаю римскими цифрами, тексты Бахметьева — арабскими, совместные — римско-арабскими.








Hosted by uCoz