Творчество Диаса Валеева.




Я

Роман-воспоминание

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

3

      Это должен быть роман-панорама и одновременно роман-исповедь. Первая глава. О чем она? Какой-то хаос мыслей, хаос слов. В рукописи все исчеркано, все перемарано.
      И вот о чем я подумал. Широкие, обитые жестью столы. Старик-патологоанатом. У него серенькое сухое лицо и узловатые руки. От пальцев — они желтые — всегда пахнет формалином. Старик надевает халат, блестящий клеенчатый фартук. Потом натягивает на руки резиновые перчатки и делает скальпелем разрез. Красноватые, как выветрелая кетовая икра, желваки, бурые волокна мышц, тоненькие нити сосудов. Работает он машинально. И вот сердце. Патологоанатом берет его негнущимися, окостеневшими пальцами, равнодушно кладет на стальной лист.
      Отчего умер человек? Отчего умерло сердце?
      Возможно, все так и происходит. И на бумаге появляется строчка — короткий, чисто медицинский диагноз. Но разве в нем заключена правда? Я не патологоанатом, я художник. И мне важнее понять, чем живет человеческое сердце. Душа какого мира поет в нем свою песню? Есть три вопроса. Что человек может знать? Что человек должен делать? И на что человек может надеяться? По Канту, эти три вопроса можно синтезировать в один: что такое человек? Наверное, мы умираем не от инфаркта, не от рака, не от пули. От отсутствия красоты в нашей жизни. От несовершенства мира. И здесь главная работа на земле, главное назначение художника-творца. Темна косная масса люциферической глины — и как много ее вокруг. Я стою на ней. Она засасывает и меня, тянется — чтобы задушить — к горлу. Смогу ли я оторваться от нее? Смогу ли подняться на скалистый берег?
      Уже ночь. Огромный город спит.
      Я подхожу к окну. Но вижу в стекле только свое лицо, свою тень. Мучает какое-то бессилие и неумение обозначить в точных и единственных словах себя. Хочется прорваться к ясности сквозь маету мыслей. Но я теряюсь в них.
      Препарировать жизнь, как этот воображаемый, но, возможно, действительно существующий старик? Сколько людей берет на себя роль холодного наблюдателя. Но есть еще роли пожирателей, хищников, грызунов. А есть роль строителя красоты. Но как поймать, уловить мгновенье этой красоты и не умертвить ее сорвавшимся с языка словом, не поранить несоразмерным поступком, действием? Не убить однозначностью своей правды? И жизнь... Бог ты мой, какое это непостижимое чудовище. Даже один день жизни не вместить в слово, не объяснить; он — скопище мелочей, где каждый пустяк оправдан уже тем, что он есть, существует и, следовательно, необходим. И ты, художник-творец, обязан вылить в одно объединяющее прекрасное слово всю фрагментарность мира со всей его бесконечной пылью различных времен, эпох, народов. Но возможно ли обозначить все одним знаком?
      У меня только замысел. Смогу ли я его осуществить? Несколько страниц, исписанных корявым крупным почерком. Будет ли у них финал?
      В старой общей тетради с дневниковыми заметками на память я нашел запись еще за 12 марта 1953 года. Только что умер диктатор, и страна была погружена в траур.
      Вот эта запись: «Кто мы? Мы, родившиеся в двадцатом веке? Что мы любим? Что несем собой в завтрашний день, какое слово? Слово, венчающее биографию человечества знаком конца, или слово, которое только и откроет смысл его бытия? Слово смерти или бессмертия?»
      Мы смотрим на мир — на прошлое, на будущее, на себя, друг на друга — из амбразур конкретного времени, из узких щелей сиюминутных интересов. Отсеки — религиозные, национальные, географические, социальные — разделяют тело и дух единого Я. И как итог — «отсечный» образ мышления, направленный против Целого.
      Но духу человеческому тесно. Разве его родина не все пространства мира, не все время нашего развития? Все есть моя родина и моя жизнь.
      Древний Рим. Уже несколько дней я работаю над рукописью, повествующей о тех далеких событиях. Почему Древний Рим? Точка отсчета, взятая случайно? Нет. В той же старой тетради с дневниковыми заметками я обнаружил первые записи о событиях, происходящих в Риме в самом начале новой эры. Я не мог писать — даже в дневнике — об умерщвлении великого диктатора его соратниками на подмосковной усадьбе в середине XX столетия. И я писал о другом великом диктаторе, сраженном аналогичным «недугом» в маленьком городке Ноле близ Неаполя в самом начале I века. И разве я не жил тогда? Разве Рим тоже не моя родина?
      Голоса. Я слышал не раз эти голоса. В них — барская снисходительность, полупрезрительная усмешка.
      — Кто ты такой, собственно? Все «я», «я»! Пигмей, которого можно раздавить одним пальцем!
      — Кто? Человек. Бог. Животное. Достаточно этого? Да, пигмей, конечно... И можно легко раздавить. И сколько раз вы это уже делали. А что касается вопроса, кто я конкретно, то еще не так давно я не знал о себе ничего, кроме того, что я Бахметьев. Вначале в моей памяти была лишь слабая улыбка матери, сиявшая сквозь тьму лет. И как бы едва проступающее сквозь толщу событий мерцающее воспоминание об улыбке отца, тоже похожее на сон. Может, это и был лишь сон? Похоже, я тот, у кого, кроме снов, ничего в жизни не было. Да, я охотник за сновидениями. Я пытаюсь все узнать о людях, которых вижу в снах. Что ж, бывает,— говорю я и улыбаюсь воображаемым собеседникам.
      — Он сумасшедший! Смотрите, как у него блестят глаза!
      — Да, как томит вас желание запрятать меня за решетку. Это понятно. Я — сын Либертуса, а вы — сыновья Люцифера!
      Но тает смех, тают пререкания и угрозы. А может быть, их и не было? Быть может, показалось?
      Слышен лишь шорох падающего за окном снега. И слышна тишина, установившаяся у сердца. За окном, в ночной мгле, ушедшие в снег темные коробки домов. За окном мир, яростный и беспощадный. Даст ли он мне возможность дописать до конца начатую мной книгу? Или, оборвав все, безжалостно возьмет к себе и запрячет в какую-нибудь каменную щель, как запрятал когда-то отца? Как запрятывал уже меня?
      Лицо земли. Какая улыбка, какая гримаса на нем в эту ночь?
      Я перебираю вороха газет. Первая полоса, вторая, третья... И резкими, острыми штрихами — маска многоликого мира. Набор стандартных фраз и такой же примелькавшийся, до равнодушия привычный «трагическо-оптимистический» калейдоскоп событий. Смерти, войны, совещания, договоры, угрозы, надежды, ложь, правда.
      Лицо земли. Но это и мое лицо, стянутое маской. Она приросла к коже. Она проросла уже в кожу и стала лицом.
      Я вглядываюсь пристально в оконное стекло. Но вижу лишь свою тень. Подхожу к письменному столу, сажусь, закуриваю, пишу на белом чистом листе бумаги какие-то слова, но они тоже только тень того, что начертано в душе. Как же дойти до сути? До лица своего Я?
      Сейчас бы бродить по пустынным снежным улицам с какой-нибудь милой прелестной женщиной, женщиной из воспоминаний, и говорить, открывать ей себя. А потом в подъезде первого попавшегося дома сладко целовать ее, кусая до крови смеющиеся, ускользающие, спекшиеся от мороза губы. И чтобы в глазах ее, темных, глубоких, была радость, был свет обретенной после дорог одиночества близости. Но почему непременно с женщиной из воспоминаний? А не с живой — во плоти — женщиной?
      И я думаю о жене, о Гюльназ. Она учительствует в деревне в семидесяти километрах от Казани. Я словно слышу ее шепот:
      — Как я могу бросить своих пятиклашек? Подожди уж до весны, до лета. Ты закончишь университет, и мы уедем. Хочешь, на Сахалин, на Камчатку. Куда скажешь. Не жалей, что сейчас мы не вместе. Ведь у нас тобой будет бесконечная жизнь.
      И я разговариваю с ней:
      — Неужели нас ждет бесконечная жизнь?
      — Да-да! И ты станешь великим человеком! — Я смеюсь. И думаю еще мимолетно о другом: «Обрести желанную близость к миру, к жизни, как к женщине. Согласие земли и сердца нужно душе. Но если она стоит слишком близко, эта жизнь, так близко, что даже больно от нее? Но ведь не только больно, а еще и сладко. Мы же как камни. Мы не чувствуем порой радости жизни. А между тем мы присутствуем при своем рождении, и каждый миг — это наше новое рождение. Но, быть может, даже камни чувствуют блаженство своего бытия? Через боль, через радость».
      Да, я хочу написать великий роман. Сюжет его будет прост. Я возьму сердце человека на фоне мировой истории и сделаю его разрез. Мир — не дистиллированная вода». «Я» каждого корнями, самой кровью слито со всем, что вокруг. И что в нем, в этом таинственном «Я»? Роман явится диагнозом, отвечающим на вопрос: что такое человек?







Hosted by uCoz