Творчество Диаса Валеева.




Я

Роман-воспоминание

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XIV (14)

      В 1946 году, как известно, вернулся на родину первый блокнот со стихами поэта Мусы Джалиля. В один из весенних вечеров в кабинет председателя Союза писателей Татарии зашел незнакомый человек. В руках его был маленький сверток, обернутый в красную бумагу.
      — Здесь стихи. Я принес их, выполняя последнюю волю,— сказал он.
      Никто еще ничего не успел сообразить, понять что-либо, что-то спросить или выяснить, как человек уже вышел из кабинета. Исчез. Позже он был все же разыскан, арестован органами НКВД и исчез уже окончательно, в лагерях.
      О существовании второй тетради поэта стало известно в 1947 году. Советское консульство в Брюсселе, куда тетрадь передал какой-то бельгиец, переслало ее в Союз писателей СССР. На одной из страничек этого самодельного, сшитого нитками блокнота было завещание поэта. Здесь же был набросан и список людей, арестованных гестапо одновременно с ним. Список из двенадцати фамилий. Вне списка, отчеркнутая чертой стояла тринадцатая фамилия — имя человека, предавшего их: «Ялалутдинов из Узбекистана».
      Позже, по прошествии лет, выяснилось, что подпольная организация, существовавшая в годы второй мировой в лагерях национальных формирований, была весьма разветвленной, и удар гестапо сильно затронул ее. Во многих ее звеньях в разное время, помимо Джалиля и его товарищей, были казнены и многие другие подпольщики; аресты шли в разных местах.
      Подробно обо всем этом — и в том числе о дальнейшей судьбе предателя,— рассказывается в книгах ряда исследователей жизни и творчества Джалиля.
      Кое-какие имена открылись позднее.
      И вот, вероятно, еще одно имя. Имя, оставшееся в записках Бахметьева. Оно впервые мелькнуло в письме его информатора из Берлина Л.Н., военного историка по специальности.
      В одном из блокнотов Бахметьева сохранилась и такая запись: «Шайхи Маннанов — ? 4 октября в местной саратовской газете появилась фотография некоего Г.Валиханова. Инженер одного из НИИ, мастер на все руки. Б.С.Сагдеев бывший подпольщик, приславший номер газеты, узнал в нем Шайхи Маннанова. Именно Маннанов был одним из четверых в группе отца. Узнать! 12/Х — 1963». Через несколько страниц в том же блокноте другая запись: «Шайхи Маннанов — Валиханов? Еще один человек узнал по фотографии Маннанова. Валиханов Г.Н.— ? Удастся ли найти его через адресный стол Саратова? 11/Х1 — 1963». И тут же, уже другими чернилами — саратовский адрес.
      Разбирая уже спустя многие годы после его исчезновения бумаги Булата Бахметьева, я часто поражался его энергии — одни лишь письма во все концы страны и за рубеж, в архив Министерства обороны, в отдел учета персональных потерь Советской Армии, в десятки других организаций требовали непомерного объема работы. Жизнь Бахметьева словно образовывала одновременно круги разных сюжетов — мощным и постоянным пластом в ней вычленялся и детективно-криминальный сюжет, связанный с поисками отца.
      Целая система розыска встает со страниц его архивных бумаг. Бахметьев разыскивал всех, кто так или иначе когда-то был связан с его отцом. Бывших его односельчан, тех, с кем он работал в районах, участвовал в коллективизации, учился в институте, воевал в Испании. Он разыскивал его родственников, дальних и ближних, бывших приятелей и друзей, женщин, которые когда-то любили его отца, сослуживцев, знакомых. Разыскивал однополчан, воевавших рядом с ним. И тех, с кем он был в плену, с кем плечом к плечу вел вместе подпольную работу. И тех, кто предавал его, убивал.
      Следственные органы опираются на мощный розыскной аппарат. На что опирался Бахметьев? На память людей, на их желание взять на себя бремя чужих забот, на их доброту, на их жажду восстановить истинную картину минувшей жизни?
      Бахметьев словно хотел оживить отца, и только ли портрет его отца встает со страниц писем, ответов на запросы, расшифровок магнитофонных лент? В них проступает разнообразное лицо человеческое.
      Иной разговор, иная встреча Бахметьева с тем, кто знал его отца, таили в себе опасность. Больше того, иная ситуация требовала порой мгновенного принятия решений.
      Идеи, во власти которых находился Бахметьев, проверялись жизнью.
      «Ножевой монолог, ножевой расчет — не люциферическая ли это игра в справедливость? — в его дневниках снова и снова встречается обращение к этой мысли: видимо, здесь был пункт преткновения, пункт, на котором проверялись многие его теоретические построения.— Не люциферическая ли это ловушка? Но где другая возможность, другой путь?» И в другом месте: «Да, третий человек... Предположим, им, именно им я хочу быть, стать. Его я ищу в себе, в других. И вот другой человек перед тобой на тонком волосе над бездной, первый, одномерный, но еще человек-предатель, человек-убийца, человек, выдавший твоего отца. Что ты будешь делать в этом ситуации, третий человек? Стоя на волосе-мосту? Что будешь делать? Выдержат ли этот эксперимент твои идеи?» И еще одна запись: «Каждый, на ком действительная вина, хочет снять с себя всякую ответственность за свои действия. Он перелагает ее на время, на обстоятельства, на природу человека. Да, ножевой монолог возмездия. Ножевая точка. Можно ли прощать предательство? Даже не по отношению к отцу,— к стране, к родине, человечеству... Предавая одного человека, предаешь и страну, сыном которой являешься. Убивая одного человека, покушаешься на убийство всего живого. Допустимо ли это простить? Но если нельзя, невозможно простить, то что это,— к чему ты пришел? Добро? Зло? Что такое неумение, невозможность простить? Что скажешь ты миру после своего ножевого монолога? Не обратишься ли сам в свою противоположность, не превратишься ли в того человека, которого только что уничтожил? Не станешь ли ты сам им, этим человеком? И нет альтернативы, выхода из плена противоречий».
     
      «Белые облака клубились, плыли над рыжими крышами. Грязь и мусор в тенистых углах, оставшиеся еще с зимы, робкая зелень ранней травы на голой земле, набухшие, готовые вот-вот взорваться или уже взрывающиеся первым листом почки на ветвях тополей.
      Где-то высоко в небе, в голубом чистом прогале — стремительная стайка белых голубей.
      Пронеслась поливочная машина, щедро окатила асфальт водой.
      Я поднял голову. Дом был огромный, старый. Отечным, морщинистым, широкооконным лицом он выходил на площадь. Прямо с саратовского вокзала я приехал сюда, на улицу Коммунаров.
      Здесь жил Габдулла Валиханов, он же, вероятно, Шайхи Маннанов. Один из последних, кого должен был я навестить. Оставался еще Ян Фахрутдинов — в Якутске.
      Я услышал вдруг свое сердце. С каждым мгновеньем оно билось словно все сильней и сильней. Я шагнул к подъезду остановился, взглянул на улицу. Да, папиросу. Нужно, пожалуй, выкурить папиросу, успокоиться. Я чувствовал себя словно убийцей. Каждая такая встреча оборачивалась для моих собеседников трагически. Да, я словно рвал их ауру, разрушал биополе, и они погибали. Что будет сейчас? Папироса выкурена. Окурок втоптан в асфальт. Еще одну папиросу? Я шагнул в распахнутое черное жерло подъезда, стал подниматься по широкой лестнице, медленно шаря на этажах глазами по дверным табличкам. Ступени лестниц были сточены, исцелованы ногами до язв. Дом был еще старой, дореволюционной постройки. Лестничные пролеты уходили вниз. Шаги отдавались в пространстве гулко, набатно.
      «Акустика как в концертном зале или как в церкви»,— подумал я.
      «77» — и словно врубили на мгновенье свет.
      «Кто за этой дверью? Надо узнать в один миг. С первого шага. По лицу. В первом миге — вся правда!»
      Я нажал на кнопку звонка. Звонок полоснул, прорезал тишину, и опять все стихло. Где-то сбоку по коридору вдруг с треском распахнулась дверь, выскочил мальчишка, и, прошмыгнув мимо, бросился к выходу на лестницу. Выбежала женщина: «А уроки, уроки когда?» Никакого ответа. Лестница гудела от топота.
      — Простите, здесь живет Валиханов?
      — Да-да. Это его квартира.
      Снизу донеслось:
      — Ура-а!
      Женщина засмеялась, хлопнула дверью. Я слышал, как бьется сердце. Подождал, позвонил второй раз, и опять эхом была тишина. Ни шагов, ни голоса. Я постоял мгновенье, взглянул на часы, пошел к выходу.
      Город полыхал от солнца. Это было, наверное, явление первого настоящего солнца после зимы.
      На бульваре у древней монастырской стены, расчертив асфальт на клетки, играли девочки. Дойдя до скамейки, я с блаженством развалился на ней. Какая-то усталость охватила все тело. Сказывалось, видимо, напряжение последних месяцев: смерть Гюльназ, работа над двумя дипломами, госэкзамены, работа над романом, поиски отца.
      Вдруг пришла мысль об охоте.
      Действительно, получалось так, что гончии Люцифера охотились за мной, а я, подданный Либертуса, охотился за ними. Взаимная охота! Но где-то мы должны и столкнуться!
      Я оглянулся. Неторопливым, внимательным взглядом осмотрел все, что доступно глазам. Не было никакой уверенности в том, что ищейки Арансона-Васильцова не проследили весь мой путь из Казани в Саратов. Но все вроде было буднично и спокойно.
      На скамье, стоящей напротив, сидела старуха, тихо качая желтую коляску. И старуха, и девочки, скачущие по асфальту, были в солнечных пятнах. Старуха читала, очки чуть ли не висели на горбатом коричневом носу. Солнце пробивалось сквозь голые, скрюченные, тянущиеся к небу ветви вязов и кленов, и все под ними было пестро. Солнечные обломки были словно нарублены топором.
      Было тихо. Ветер шевелил пустую папиросную пачку. Она лежала у урны. Ветер хотел ее стронуть, сдвинуть с места и не мог. Я рассеянно глядел вокруг, и мысли стирались, тускнели, растворяясь в ненужных мелочах.
      Я зашел в дом опять в седьмом часу вечера. Сначала донеслись неторопливые шаги, потом в прихожей вспыхнул свет, лучики света брызнули из-под массивной, обитой черным дерматином двери. Она открылась тихо, неслышно. В проеме ее стоял невысокий пожилой человек. В коричневой сатиновой пижаме, плотный, даже приземистый, белоголовый; под глазами висели мешки, с вялого бескровного рта стекали морщины. Человек глядел на меня молча, не выказывая любопытства. Левый глаз косил, и что-то неопределенное было в его взгляде. Взгляд словно убегал куда-то.
      — Простите, здесь живет Маннанов Шайхи Салимович? — спросил я.
      — Что?
      — Маннанов Шайхи Салимович,— спокойно повторил я.
      С каким-то вывернутым, больным наслаждением я наблюдал, как менялось его лицо, как, бледнея, оно становилось все более серым, как мелкой, почти незаметной дрожью начали трястись пальцы, как, остекленевая, замглились глаза.
      — Здесь нет такого! Вы ошиблись. Моя фамилия Валиханов. Нет.
      Дернув дверь к себе, он попытался закрыть ее. Я сунул на порог ногу.
      — Подождите. Все правильно. Теперь ваша фамилия Валиханов. А прежде была — Маннанов.
      — В чем дело? — сказал он.— Кто вы? В чем дело?
      — Не здесь же, Шайхи Салимович. Не в прихожей,— отозвался я.
      Маннанов-Валиханов стоял в дверях, и я пошел прямо на него. Отскочив в испуге, он прижался к стене.
      Кабинет был огромный. Вдоль одной из стен, взметнувшись почти до потолка, тремя рядами шли стеллажи. В дальнем углу, за ширмой, виднелся край широкой тахты. Лампа на высоком торшере светила ярко, выхватывая резко очерченным полукругом часть комнаты — угол массивного письменного стола, часть красного с черным рисунком ковра на скользком, надраенном красной мастикой паркете. Коричневые плотные гардины закрывали окно, и, хотя на улице было светло, в комнате стоял полумрак. Белый крупный шишковатый лоб Маннанова резко выделялся на черном фоне ушедших в темноту стеллажей. Волосы его были почти совсем белы.
      — Я не сотрудник КГБ. Я сын Бахметьева. Это частный визит. Я думал, что вы узнаете меня сразу. Говорят, я похож на своего отца.— Я говорил, выкатывая, как голыши, одно слово за другим.
      — Бахметьев...
      Стало совсем тихо. И в тишине стала слышна за двойными рамами окон улица. В тишине стал слышен медленный, глохнущий бой настенных часов.
      Лицо Маннанова вдруг дернулось, искривилось.
      — Что? Узнали?! — выкрикнул я.
      Старик вздрогнул, потом закричал резко и неожиданно:
      — Ничего не могу понять! К сожалению, здесь досадное недоразумение. Ничем не могу помочь вам! Никакой Маннанов здесь не проживает. И, извините, но у меня не курят. Это кабинет дочери. Не курят! Прошу вас! Кроме того, я должен идти. Прошу вас!
      — Если не курят, простите,— сказал я. Глазами я машинально поискал пепельницу, вынул спичечный коробок, затушил о него папиросу.
      — Признаться, такой вариант встречи я, конечно же, предусматривал. Но слишком поздно вы прибегли к нему. Вначале, видимо, растерялись, а?
      — Послушайте, молодой человек!
      — Именно! Именно вас я и хочу послушать. Для этой цели я приехал из другого города. Вы были в составе группы связных, которую возглавлял мой отец. Группа была послана подпольной организацией, существовавшей в Волжско-Татарском легионе, через линию фронта для связи с командованием. Вас было четверо. Двое из четверых Бахметьев и Калсанов — казнены. Вы, Габдулла Валиханов, простите, Шайхи Маннанов, и четвертый, Ян Фахрутдинов,— живы. И здесь. Как случилось, что они мертвы, а вы живы? Как произошло, что у них отрубили голову, а у вас она цела? Мир, оказывается, совсем невелик, и люди связаны друг с другом. Они помнят все, и можно бесконечно идти от одного к другому. Выходит, трудно спрятаться даже за чужой фамилией.
      Я говорил внешне спокойно, не повышая голоса, лишь язвительно и сухо улыбаясь.
      — Я не понимаю, о чем вы говорите! Сейчас должна прийти с работы дочь. Я прошу вас... вон из квартиры! — Маннанов задыхался, бледнел, тянул руку к телефонной трубке.— Сейчас же! Прошу вас!
      — Ах так?.. Телефончиком спасти себя хочешь? А куда, любопытно, будет звонить агент гестапо?
      Внезапно меня прожгло какое-то бешенство. Я вдруг вырвал с корнем шнур, пинком ноги с грохотом сбросил на пол с маленького полированного столика телефон. Мысль, внезапно промелькнувшая в мозгу, заледенела, стала тяжелой, неподвижной. И снова я услышал тишину. Комната качалась, плыла в глазах. Взглянул в окно — вечер. Город горел в нем звездным пожаром. Нашло какое-то оцепенение. Оно все росло и росло, болезненно мучая своей настойчивостью. Словно возникло, толкнулось в душе что-то властное, превращающееся постепенно в сосредоточенный поток воли, в закон, в долг. Я стоял, вцепившись жестко пальцами в плиту подоконника, боясь этой рождающейся мысли-действия, страшась ее, как страшатся родившихся уродов. И вместе с нею, расплываясь и ширясь, волной вздымались отвращение и ужас.
      А где-то далеко внутри, тупо и одинаково:
      «Убрать его... Убрать».
      Я шел не за этим. Я шел увидеть человека, который предал другого человека. Шел, чтобы узнать то, чего еще не знал и, быть может, даже простить его. Простить слабость, безволие. Я шел, чтобы поверить... Во что? Да, в справедливость, в торжество добра. И только теперь, в какие-то доли минуты, скорее не разумом, а чувством я понял, что пришел к убийце, что убийц не прощают.
      Твори добро, и зло растворится в нем! А если оно не растворяется? Если не растворяется?!
      Я выхватил нож.
      — Чего вы хотите от меня? Чего?
      По вислому лицу Маннанова текли капли пота. Руки его тряслись, потом беспомощно стали подниматься к лицу, стараясь его закрыть. Отступая, он делался все меньше и меньше. И поднятая с ножом рука упала.
      Прошли, наверное, минуты две-три.
      Я тяжело опустился в кресло, приказал:
      — Садитесь сюда напротив и говорите. Говорите все.
      — Нас схватили в Польше. Увезли в Берлин, стали пытать... Простите, я выпью лекарство. Я только что пришел с работы. Я старый больной человек, но еще работаю. Без приработка трудно. Не убивайте меня! Живу с дочерью. Как она останется одна?
      — Никто не будет вас убивать. Успокойтесь! Я пришел не для этого.
      — У дочери нет никого, кроме меня! Муж ее бросил. Такой негодяй! Забрал даже наш холодильник! Я не могу оставить дочь одну!
      Я засмеялся. Это был непредусмотренный оборот.
      — Сколько лет вашей дочери?
      — Тридцать восемь. Она совсем ребенок!
      — Очень трогательно. Я тронут. Мне было пять с половиной или шесть лет, когда я остался без отца. Вы оставили меня без отца! Поэтому меня совершенно не волнуют ваши отцовские чувства. Так же, как и отношения вашей дочери с бывшим мужем. Меня интересует ваша роль в эпизоде задержания отца.
      — Я не виноват! Я ни в чем не виноват!
      — Вот как? Я сын человека, которого вы предали, выдав его и Калсанова вместе с Фахрутдиновым в руки гестапо. Вы откупили себе этим жизнь. А теперь за душой, которая все это совершила, пришел я. Не за вашей жизнью. За вашей душой! Возможно, было бы лучше, если бы к вам пришел закон. Для вас лучше! Закон пришел бы за вашим телом, я же — за душой. Я — лицо частное, и у меня свое следствие.
      — Чего вы хотите от меня? Вы считаете, что жизнь вашего отца должна была быть для меня дороже моей собственной жизни. А я считаю — наоборот! — Маннанов вдруг распрямился.— В чем моя вина? Покажите мне человека, который не хочет жить? Моя вина в том, что я хотел жить? И пока еще хочу? В этом — моя вина? Как родился, с самой утробы — угроза. А я — не даюсь. Вот откуда злоба — не даюсь!! Охота идет. По всему миру охота на человека. Ящерка какая и та в траве под траву перекрашивается. Ты лучше скажи, как так перекраситься, чтобы не сожрали? Не нашли никогда? За душой пришел? А нет у меня души. Вся взята! И место, где была, закрашено. Думаешь, сам некрашеный? Все, все крашеные. Подряд! Не осталось некрашеных. Ни одного не осталось!
      — Выпейте воды.— Я поднес старику стакан с водой.— Выпейте воды...
     
      Здесь эта глава в рукописи Бахметьева обрывается. Несколько страниц выгорели.
      Приведу запись расшифровки магнитофонной ленты, на которой зафиксирован его разговор с Маннановым. Возможно, эта запись в какой-то мере восполнит утраченные страницы.
      Голос Маннанова:
      — В санчасти легиона работал фельдшером-рентгенотехником. В подпольной организации использовали в качестве «ящика». Нашли удобным, поскольку работал в медпункте. Однажды привели в штаб батальона, там были доктор Блокк из отдела разведки 1-Ц и переводчик, финн по национальности. Блокк сказал: «Нам известно, что ты связан кое с кем, по меньшей мере тебе грозит расстрел, спасение только в одном. То, что мы тебе будем говорить, должен беспрекословно выполнять». Потом меня повели в помещение радиоаппаратной. Там был начальник отдела разведки 1-Ц, гауптштурмфюрер СС Шмидт. Он сказал по-русски, вежливо: «Развяжите ему руки. Бояться нечего. Ты сможешь себя оправдать. Подскажешь нам несколько человек среди легионеров. Таких же, как сам. Нужно следить за поведением и настроением. Обо всем увиденном и услышанном докладывать».
      У нас были пистолеты, компас, карты, подложные немецкие документы. Цель — пройти всю Польшу, оккупированную Белоруссию и перейти линию фронта. Готовилось восстание. Для связи. Бахметьев был командиром группы. Калсанов его замом. В подполье я был на незначительных ролях. Особенно не доверяли. Мало что знал. Но здесь, видимо, возникла необходимость. Ян Фахрутдинов был шофером. На случай, если в пути придется воспользоваться машиной. Взяли нас на четвертые сутки. На рассвете, в скирде соломы. Да, мы с Фахрутдиновым успели предупредить. Удалось спрятать в соломе и пистолеты. Взяли безоружных, почти сонных... Через год удалось бежать. Присоединился к партизанам, участвовал в боях. Удалось сменить и фамилию. Прошел проверку. Войну закончил в Берлине, в одной из тыловых частей. Документы чистые, но страх был, всю жизнь. С той минуты, как схватили, Калсанова и Бахметьева видел только один раз. На очной ставке. Да, они догадались раньше, потому что исчезли пистолеты. Калсанов кинулся меня душить, но его оттащили, избили. Во время ареста сильно били Бахметьева и Калсанова...»
      Приведу еще один сохранившийся отрывок из этой главы в рукописи Бахметьева. Несколько начальных фраз обгорело, но смысл ясен. Это, по-видимому, продолжение описания встречи с Маннановым.
     
      «— Что человек? Слизь, вода! — кричал старик.— Во что нальют, тем и будет. Засунь в любую дыру, в щель, в мышиную нору, и там приспособится. Но и там не спасешься. И в норе найдут, и в норе за собой следить заставят. Машина нужна теперь жизни. Машина, не человек! Человек не выдерживает. Где теперь живое живет? Не живет оно уже вовсе, служит неживому. Само в неживое старается перейти! — Маннанов кричал. Слюна летела из его рта.
      — Сразу лучше! Сразу, когда грудной еще! И — давить! Без предупреждения! Сразу!
      Было темно, пустынно, когда я, совсем измотанный, вышел из дома. Слегка похолодало, и воздух был хрустким и прозрачным. Каждый шаг случайного прохожего казался резким, как выстрел.
      Я вытащил папиросы. Спички ломались в одеревеневших пальцах. Я не мог закурить. Забывшись, долго в каком-то вялом бездумье стоял неподвижно у подъезда. Где-то за спиной, взвизгнув, залаяла собака. Пустынный асфальт. Скучившиеся толпой многогранники зданий. Возвышаясь, дом гигантской отвесной стеной уходил в небо. Улица струилась мимо, кое-где подмигивая неоновыми глазами витрин магазинов. Я медленно побрел вдоль дома, словно оглохший, больной. Мысли, сжигая все, плыли лавой. Вдруг чья-то ладонь тронула мое плечо.
      — Слушай, друг! Какая это улица, а? Куда мне надо идти? А, друг? — Тыкаясь головой мне в плечо и дыша перегаром, передо мной переминался с ноги на ногу какой-то человек.— Забыл, куда идти нужно. Не знаю, идти куда. А, друг? Идти куда?
      Я глянул в заросшее щетиной и какое-то сизое в темноте лицо, ничего не ответил. Но сзади все так же хрипло и задушенно неслось:
      — Какая это улица?
      Я остановился.
      — Пойдем, посмотрим. Вместе.
      У каждого человека свои улицы. Каждый человек выбирает свой путь сам. Путь страха. Лжи. Надежды или борьбы, веры.
      Кто ты, идущий рядом со мной? Друг мой, брат мой? Человек заблудившийся? Или человек потерявшийся? По какой дороге идешь ты? Какую тропу ищешь ты? Или ты враг мне?
      Ножевой монолог возмездия, ножевая точка... Но не та ли это точка, с которой всегда начинается злокачественное перерождение? Кто удержал мою руку? Не он ли, не Либертус ли? Новые цели не достигнуть старыми средствами, старого зверя не изгнать новым зверем. Новый зверь окажется тем же знакомым старым зверем, старым насилием, старым раздором в человеке и человечестве, и как все молодое и сильное,— еще более кровожадным. Демон мщения, возмездия, пусть влекомый и справедливостью, также жаждет крови и человеческих жертв, как и старый демон, который уже совершил свои преступления перед истиной и добром. И не есть ли оба эти демона твои маски, Люцифер? Не ты ли и заносил мою руку над этим бывшим человеком, чтобы потом тем самым незаметно превратить и меня в своего подручного, в подданного зла, в такого же бывшего? И не против ли этих обоих демонов должна восстать новая сила духа, не против ли них борешься ты, Либертус? Но где те средства, те новые способы, которые приведут, наконец, к цели? Есть ли они в природе?
      Непротивление злу бессильно. Жалкая смешная потуга. Голое ответное насилие чревато перерождением. Есть ли третий выход, третий путь?
      Поиск третьего человека... Не там ли, не на этой ли дороге и путь, тот единственный путь, на котором только и можно найти спасение?
      — Ну, вот! Спасибо, друг! Понял я! Теперь понял! — человек, о котором я забыл, тряс мне руку.— Видишь, фонарь блестит? У моего дома! Жена ждет, ругаться будет. Она у меня за словом в карман не лезет. Она у меня возьмет ложку, и в лоб! — человек уходил и все еще бормотал что-то.
      А я все думал: выход? Для себя ли разве только этот выход? Мне надо найти этот выход и для тебя, человек, блуждающий рядом со своим домом и, быть может, рядом со своей душой. Я не знаю, кто уполномочивал меня на этот бесконечный поиск, но я знаю, что на меня возложена эта обязанность!..»
      Самоубийство Маннанова-Валиханова, случившееся в ту же ночь, видимо, было для Булата Бахметьева большой неожиданностью и немалым потрясением.
     
      «Дверь в квартиру открыта, на лестничной площадке народ. Шум, возгласы, удивление. Старуха с собачкой, качающая толовой. Какая-то девочка, в глазах которой удивление и испуг. У перил маленькая женщина с каштановыми волосами, в позолоченных очках: «Решила переночевать у подруги, потом пошла на занятия в университет. Сейчас открываю ключом дверь, вхожу — висит». Новые люди, и опять ровный недоуменный женский голос: «Открываю дверь, вхожу — висит».
      О чем думал Бахметьев, стоя тогда у распахнутой настежь двери квартиры, в которой был накануне вечером?
      Еще одна запись в его дневнике:
      «Когда я вышел из подъезда, мне показалось, что я увидел Арансона. Какой-то человек, похожий на него, а точнее, он сам сидел в белой «Победе», а когда я вышел, он сделал жест рукой, и машина тронулась. В этом мире все возможно.
      Я не знаю, что это было? Или свершилось то, что должно было свершиться, высший закон природы нашел и покарал предателя. Он рванулся к самому себе, восстал, увидел себя и убил себя, не терпя больше свое несовершенство. Или то была шутка Люцифера, давшего мне все же подножку? Человек всегда исполнял то, чего от него требовали. Чего потребовал от него я? Во всяком случае, не жизни. Быть может, требование смерти невольно прозвучало в моем голосе, и страх съел человека? Человек, не найдя иного выхода, спрятался от него в смерть, перекрасился в неживого? А, может быть, все еще проще и страшнее? Кто-то всесильный и тайный, кто проследил мой путь из Казани в Саратов вошел сразу же после меня в квартиру Маннанова и повесил его? И теперь на мне лежат подозрения в убийстве? Уже взяты отпечатки пальцев, уже зарисованы или сделаны оттиски со следов, оставленных ботинками? Что, если я попал в ловушку, организованную Арансоном? Он хочет таким способом заставить меня служить Люциферу?»








Hosted by uCoz