Творчество Диаса Валеева.




АСТРАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ


1

      Это была старая записная книжка в твердом кожаном переплете зелено-желтого цвета. В ней содержались дневниковые записи тридцатишестилетней давности.
      Он пристально всматривался в забытый текст.
      Господи, как изменился за минувшие годы его почерк! Теперь он писал размашисто, небрежно, крупными, словно вытянутыми в ширину, буквами. А тогда буквы выходили маленькие-маленькие. Но о чем он писал тогда? Что его волновало?
      Перед глазами, на столе, находилось дневниковое повествование о первой любви, о его поездке к Маше Лебединцевой...


7.07.58.

      Мутная вязкая мгла закрывает все небо, и только вдали, пробивая ее, на землю широким клинком падает солнце. По реке, четко стуча моторами, то и дело снуют буксиры, рыбачьи сейнера. Их уже не видно, а стук все еще стелется, летит над водой, потом незаметно глохнет, забиваемый другими звуками.
      Река живет. Стоит только прислушаться, и сразу же отовсюду лезут звуки: разбиваясь о зеленые, обросшие мхом сваи, о чем-то неумолчно шепчут волны, слышится людской говор, далекий, невнятный, пригибаются к долу и тревожно шумят, словно моля кого-то о пощаде, листья акаций.
      Уже вечер. Я опять один и сижу на причальной стенке астраханского порта. Ноют стертые ноги, и кажется, что их трудно будет оторвать от старых досок. Тело будто опухло от усталости. Никуда неохота идти, да и некуда идти. Местом ночевки станет, наверное, одна из портовых скамей. Я уже привык спать на голых досках, подложив под голову одну только руку.
      Прошла неделя, как я, сев на первый попавшийся пароход, уехал из дома, а кажется, что было это давным-давно, потому что много людей, даже слишком много, прошло за это время мимо меня. Правда, все эти встречи и впечатления лежат еще под спудом, но рано или поздно хаос найденных и встреченных звуков, слов и лиц, наверное, войдет куда-нибудь. В рассказ или повесть, которые я, быть может, когда-то напишу. Куда я еду? Зачем? Кто меня ждет в конце пути?


10.07.58.

      Я на борту паротеплохода “Тельман”... Он медленно движется по дельте Волги из Астрахани в Махачкалу, а затем в Баку. Куда ни кинешь взгляд — уже спокойный и равнодушный,— направо, налево, всюду без конца и края серая вода да кое-где выглядывающие из воды островки, поросшие травой и кустарником. Поблескивая под солнцем, реют над кормой белые чайки, проходят мимо, слегка покачиваясь, красные бакены, изредка, на каком-нибудь острове, покажется два-три домика, и снова никого, да так, что иногда трудно разобрать, где небо сливается с водной гладью. Будто все едино: и небо, и земля, и вода.
      Вдалеке поплевывает дымком землечерпалка.
      Несколько дней назад мы сошли на астраханский причал, и было нас тогда трое: я, румын Гуран Мирча и высокий светлоглазый парень Стась Глухов из Саратова. Стась немногим старше меня, учится в Пензенском музыкальном училище и едет на Кавказ, как и я, вольным бродягой. Он пробует писать музыку, я пробую писать рассказы, и есть что-то сходное в нас. Но в Астрахани наши пути с ним расходятся. Он хочет побывать только в лермонтовских местах. Гуран Мирча старше нас обоих. Ему уже двадцать девять. Он худощав, коричневый вельветовый костюм сидит на нем ладно и ловко. Щеки немного впалые, смуглые, глаза серые и добрые. Он работал около четырех лет у себя в Румынии и вот полгода назад командирован на учебу к нам в Россию в Московский институт цветных металлов, а теперь добирается на рудник Тырныауз в Кабардино-Балкарии. По-русски говорит довольно сносно, только неправильно ставит ударения. Во всяком случае, понять его можно.
      Вечером я провожаю Мирчу, пообещав навестить его в Тырныаузе. Мне хочется побывать на Каспии, почувствовать его наощупь. За три ночи, проведенные на привокзальных скамьях, я, однако, приустал и немного обессилел. Запомнилась особенно первая ночь — холод, шелест листьев, жесткий и неумолчный, какие-то крики, милицейские свистки, погоня за кем-то и вопль избиваемого человека, площадная брань ночной шалавы. Все это слилось во что-то одно, похожее на сон, перебиваемый холодной дрожью.
      На астраханских мостовых встретил я еще одного бродягу. Одновременно пытались устроиться на работу грузчиками на какой-то портовой базе и оттуда, несолоно хлебавши, уже пошли вместе. Остальные две ночи мы провели, лежа голова к голове на скамье, в каком-то припортовом сквере, глядя на звезды и разговаривая о самых разных вещах. Володька Романовский, родом из Новгорода, похож на молодого Горького. Скуластое умное лицо, глаза серые, но зрачки порой кажутся не черными, а синими. Широк в кости, такой же чуть глуховатый голос. Да и в судьбе есть что-то сходное с Горьким или с его героями. Служил на границе, ранен — нога не сгибается. Ходит странником по России, ищет что-то —то ли работу, то ли женщину, которую назначено любить, то ли смысл жизни.
      — Поплыли, золотые, на Соловки,— усмехаясь, говорит он, лежа на скамье и глядя на звезды, мерцающие в черном омуте неба.
      Да, иной раз бывает трудно — негде ночевать, нечего есть,— но одна такая ночь, проведенная Бог весть где в разговорах со случайным попутчиком, многое дает душе.
      Я не знаю, хватит ли денег до конца моего путешествия. Мой обычный дневной рацион — сгущенное молоко и хлеб. Я уже неделю не ел ничего горячего. И все-таки тратиться приходится. Правда, я успокаиваю себя тем, что экономлю на дороге. Из Казани до Астрахани я доплыл без билета, научившись уже ускользать от контроля. Вот и теперь я держу путь на Баку тоже без билета.
      Однако до Баку мне доплыть не удается. Ночью поднялся шторм, и все, кто находился на открытой палубе “Тельмана” — с билетами четвертого класса или безбилетная голь вроде меня,— вымокли к утру насквозь. Вымок и продрог от холода до последних косточек и я. Какой Баку? Впереди Махачкала. Надо выходить. Обсушиться, обогреться.
      О цели своего путешествия я не говорю никому. Это тайна. В общем-то из Казани я мог добраться до Нерехты, что под Костромой, где живет Маша, за трое суток на пароходе или за сутки на поезде. Но я выбрал путь длиной в два месяца. Все мое существо рвется в Нерехту. Но что ждет меня там? Я не могу приехать туда специально. Уже были три таких поездки, каждый раз кончавшиеся крахом. Я могу появиться там только “проездом”, как бы ненароком.
      — Да, путешествую по России и вот заглянул. Разве нельзя заглянуть к знакомому человеку на чашку чая?
      В феврале, после зимней сессии, я таким образом заглянул в Нерехту на чашку чая к Маше проездом с Кольского полуострова. Теперь к этой чашке чая мне нужно тянуться через Нижнее Поволжье, Кавказ, Крым, Украину. Впереди много дорог и путей. И все они ведут в Нерехту. А пока я на палубе, в вымокшей одежде, голодный и не выспавшийся. Над Каспием поднимается утреннее солнце, “Тельман” причаливает к пирсу Махачкалы.


13.07.58.

      Я в Тырныаузе. Приехал сюда вчера вечером. Небо промокло, накрапывал мелкий дождь, и я шел по улице, надеясь встретить Гурана Мирчу. В общежитии его не оказалось. Горы были закутаны в облака, дымились. Туман неподвижно стоял на склонах, будто зацепился за камни, да так и остался. Ночевал в гостинице. Это был первый ночлег в постели со времени начала поездки. Как все же хорошо спать на чистой простыне, накрывшись одеялом — необыкновенные ощущения! Но страшно дорого. Если завтра не устроюсь в общежитии, то сразу же уеду или пойду пешком.
      Однако утром совсем случайно в столовой встретил Мирчу. Поехали на Эльбрус. По пути встречаются разрушенные балкарские аулы. Балкарцы только-только возвращаются домой из изгнания. Красота руин на фоне величественных гор ошеломляет. От Кавказа устаешь. Эти горы, снежные иглы, казалось, падают на тебя и нужно выдержать их натиск, необходима сила, чтобы жить здесь в вечном поединке с горами. Да и чтобы въявь прочувствовать всю природу Кавказа, нужно полазить по нему, сбить до крови ноги и тело, когда от ломоты сводит все суставы. С Мирчей мы забрались на Эльбрус довольно высоко. До снега. Мы даже ели его.
      Устал я и проголодался после смертельно. Когда доехали до общежития, еле дотащил ноги до столовой, а потом сразу же завалился спать. Утром проснулся — воздух горный, чистый, пахнет травами. Небо, прошитое пиками гор, синее-синее.
      Тырныауз — крупное вольфрамомолибденовое месторождение. Две недели назад мне исполнилось двадцать лет. Что ждет меня впереди — неизвестно. Но пронести бы через всю жизнь эту влюбленность во все новое, удивление перед человеком и природой, сохранить любовь к той, что стала моей кровью, моим дыханием...


15.07.58.

      Сижу сейчас под детским грибком возле двухэтажного дома. Закрываю на мгновенье глаза, открываю, и мне кажется, что я живу где-то в сказке. Передо мной в облачной мгле, то совсем скрываясь в ней, то буквально на глазах приближаясь ко мне, стоят горы, одетые внизу у подножия в зелень лесов, а наверху, почти у неба, в белый сверкающий лед. И кажется, что смотришь на этот дикий величественный мир сквозь мутное стекло,— ничего не видно, но вот провели тряпкой, стерли со стекла туман, и все снова блещет в первозданной чистоте. Воздух влажен, порывист, остр.
      Справа, чуть внизу, стоят дома. И я вижу, как туман падает на них со всего размаху и плотно окутывает их. И вот уже ничего не видно. Странно, но здесь, на вершине, тоже живут люди. Я — в самом сердце рудника. Приехал устроиться на временную работу недели на две, но не удалось. Интересно: если спускаться отсюда прямиком, то до Тырныауза километров пять, а по дороге набегает около тридцати. Она вьется, опоясывая гору, и вся — в пыли, в дыму, в реве машин. Сколько нужно было сил, мужества, чтобы проложить здесь дорогу, вгрызться в эти каменные глыбы, пробить в них штольни и штреки и давать руду. Насколько вечны горы, настолько переменчива погода. Да изменчив и пейзаж. Вот небольшое облачко повисло над гребнем горы, слегка задевая ее, и она как бы просвечивает сквозь туман. Но пройдет минута, и перед глазами возникнет что-нибудь другое.
      Слышны детские голоса, петушиный клекот. Поразительно — это за тысячи метров над уровнем моря, среди гигантских ледяных игл гор, где в легендах живут лишь Демон да прекрасная Тамара, где прежде было вольно только орлам.
      Жду шофера. Сейчас поедем на машине вниз, и вновь начнется головокружительная тряска, от которой порой в страхе и сладком ужасе замирает сердце. Почему этот ужас сладкий? Почему даже несчастная любовь на вкус столь сладка?


16.07.58.

      Руки дрожат от усталости. Далеко внизу ревет Баксан. Ветер теплый и не может остудить тело. Сижу на камне над пропастью. Тонкие ветви дерева, похожие скорее на детские руки, нависли надо мной. Я еле взобрался сюда. Пришлось почти ползти, всем телом прижимаясь к крутому склону, цепляясь пальцами за гранит. Горло спирает, перехватывает дыхание, пальцы судорожно сжимают пучок травы или камень, под ногами что-то осыпается, и кажется, вот-вот неведомая сила утянет тебя в пропасть. Я хотел дойти до истока. Но разве дойдешь, когда не видно ни тропы, ни даже следа, а в руке еще сумка. Свободные руки здесь нужны — идешь не на двух ногах, а на четырех.
      Пока пишу в минуту передышки в дневнике эти заметки, горы заполняет грозовым дымом. Вершины переходят постепенно в небо, и не разберешь ничего — где горы, где небо. Минута, и вот уже все погрязло в дикой, тревожной мгле. Серая, тяжелая от влаги, с каким-то фиолетовым оттенком, она словно придавила все вокруг, из-за скал будто в каком-то ирреальном сне проступает сумеречный свет солнца. Спускаться в такую погоду опасно. Придется переночевать в горах.


19.07.58.

      Сакля сложена из глыб серого гранита, скрепленных навозом и глиной. Накат из тонких бревен держит еще на себе слой земли и веток кустарника. Справа стена заросла лохмотьями сажи. Сквозь дыру в крыше пробивается свет, и на крюку висит цепь для чугунка. Черные остывшие уголья лежат на полу вперемежку с сенной трухой. В задней части сакли земли насыпано больше, там лежат телогрейки, солдатская шинель, одеяло.
      Живет их здесь, кажется, четверо или пятеро. Старуха разжигает очаг. Сосновые сучья горят жарко, быстро нагревая черный прокоптевший котелок. Сгорбленная, иссушенная жизнью женщина в грязном белом платье, видно, дочь старухи или сноха, сидит перед огнем, машинально перебирая спицы. Огонь бросает отсветы на тонкие руки, на длинное с впалыми щеками лицо. Скрестив ноги, она сидит на низком бревнышке, изредка что-то отвечает детям, и порой кажется, что она не вяжет, а молится.
      На стенах сакли мешки с одеждой, из одного мешка высовывается штанина брюк, а под мешками стоят ведра, чугуны и совершенно новенький сепаратор. Из этого угла тянет запахом масла и молока.
      Маленькая, с красивыми черными глазами девочка сидит на тазике возле матери и время от времени взглядывает на меня.
      Вчера я проснулся около семи. Собрал в сумку зубную щетку, мыло, пасту, несколько банок сгущенки, хлеб, позавтракал и тронулся в путь. Мирча проводил меня до границы Тырныауза. В руках у меня туристская карта, и на ней обозначена тропа до Кисловодска — 115 километров. Кисловодск лежит на той стороне Кавказского хребта, и мне надо пройти к нему через перевал — пешим порядком по горной тропе (ни селений, ни людей). У меня есть кое-какой опыт, я студент второго курса геологического факультета университета, был уже на практике в глухих районах Удмуртии, Кировской области, Среднего Урала, участвовал в длительных пеших туристических маршрутах по марийской тайге, Закарпатью и Кольскому полуострову, и для меня пройти сотню километров не проблема. Правда, на Кавказе иной километр равен тысяче километров где-нибудь на равнине. Но так или иначе вечер на исходе, и первый привал мой — в сакле у пастухов-балкарцев.
      Совсем черный от загара мальчик приносит черепушки от тарелки, что-то бормочет матери, потом показывает черепушки сестре. Девочка радостно смеется. Ее платье возле колен порвалось, и видны черные трусики. Голоса у детей звонкие, чистые.
      Костер прогорает, но сизый легкий дым все еще ест немного глаза.
      Старик, как только я пришел, ускакал на лошади вместе с другими горцами куда-то на пастбище. Ох, и хороша была его кобылица — с тонкими стройными ногами, с тугими мускулами, вся напружинившаяся, она рвала поводья, то и дело вскидывая вверх умную точеную голову. А дети все еще смеются над чем-то. Внизу, будто вентиляторная труба, ровно шумит Верхний Баксан. Я в горах, в самом их сердце.
      И вот снова сижу возле огня уже на воле. Позади сакля, за ней, на лугу все еще пасется отара овец. Скоро и ее пригонят в загон. На колу прямо передо мной висит тушка ягненка. Старик с седым подбородком и темным лицом, не торопясь, опаливает его ноги и голову, подчищает что-то ножом и также неторопливо говорит о чем-то с другим пастухом. Тот, в круглой шапке, надвинутой на лоб, с набрякшими мешками под глазами, перебирает руками кишки и, вымыв их, набивает требухой.
      Но вот загон заполнен, и в воздухе далеко по долине разносится блеяние овец, коз. Какой-то белый, как лунь, козел с чистой бородкой встает на задние ноги и смотрит на меня умными глазами. Из-за сакли слышатся тугие удары струи о ведро, молоко бьет из вымени, доносятся выкрики и щелчки пастушеского кнута. Пахнет парным молоком и дымом.
      Становится темнее, и кажется, что костер горит ярче. Все небо и горы пропитаны туманом, звезд не видно. Один только костер пылает в долине, в надвигающейся ночи.
      Старик с седой бородой снимает сапоги, старательно моет руки и ноги. Сейчас он пойдет в саклю и, встав на коврик коленями и обратив лицо к востоку, начнет молиться — совершать вечерний намаз.
      Утром, провожая меня, старик говорит:
      — Не ходи, парень, в горах один, пропадешь. Дороги не знаешь, пропасть можно.


22.07.58.

      Пеший поход в Кисловодск оказался неудачным. От пастушеской сакли я пошел по еле заметной тропе, но то ли карта оказалась неверной, то ли я нечаянно свернул в какое-то другое ущелье, но тропа вдруг пропала. Компаса нет, карта туристическая — все это было, конечно, несерьезно. В полдень я добрел до стоянки тбилисских геологов. Их палатка вдруг выступила передо мной из тумана.
      Они накормили меня айраном с лепешкой, твердой, как камень, и отговорили от прогулки в Кисловодск.
      — Нет ни карты, ничего! Один! Ты что, старичок? Погибнешь.
      В их словах был резон. С горами не шутят. Переночевав у грузин, я утром пошел по реке Уссулунге, нашел потерянную тропу и, заглянув на полчаса в саклю к пастухам, вернулся к вечеру в Тырныауз.
      Комендант общежития не пустил меня ночевать, не дал койки, и пришлось спать на одной кровати вместе с Мирчей, а в шесть утра я уже мчался на попутке в Пятигорск.
      И вот сижу у вершины Машука. Внизу кварталы улиц, крыши домов — все кажется отсюда, с высоты, маленьким, а справа, разогнув плечи, высится Бештау. За Бештау в мглистой жаркой дреме стоит Верблюдица. Белесые облака ползут надо мной, еле слышно доносится шум города. Там, где полулежу я, тихо. Ветер шумит значительно выше.
      В зеленых шортах и клетчатых рубашках гурьбой проходят иностранцы. Высокие, рыжеволосые. Я не успеваю понять, на каком языке они разговаривают. И опять один — в тишине. Я давно хотел побывать на месте гибели Лермонтова. Эта поляна где-то внизу, и через полчаса я приду туда. Как мало он прожил и как много успел сделать! Даст ли мне жизнь шанс сделать что-то? Я тоже хочу взять самую высшую планку.


25.07.58.

      Я просыпаюсь и засыпаю с мыслями о Маше Лебединцевой. Мне невыразимо приятно произносить ее имя и фамилию. В них звучит какая-то музыка.
      — Маша,— говорю я.— Лебединцева,— зову я тихо.
      Для меня эти слова как улыбка, как ласка. И я сразу же вижу ямочки на ее щеках. По бокам удлиненного лица свешиваются толстые, чуть не в руку, косы ржано-русого цвета, под чистым высоким лбом прямой, открытый взгляд серых глаз, верхняя губка всегда полуоткрыта, и это придает всему ее облику обворожительное выражение. Когда она с улыбкой смотрит на меня, во мне что-то обмирает. За всю жизнь я не видел более прекрасного и чистого лица.
      Это лицо всегда словно мерцает передо мной. Но странно, когда я один и когда начинаю думать о ней, особенно на ночь глядя, у меня из глаз почему-то всегда текут слезы.
      Неизгладимая печаль вошла в меня с той минуты, когда я ее проводил в прошлом году на поезд. Она была родом из деревни Большая Раковка Елховского района Куйбышевской области, училась в Куйбышеве в техникуме сельскохозяйственного машиностроения и приезжала в Казань на один из заводов на преддипломную практику. Мы встретились на танцах в КАИ. Когда я ее увидел, необыкновенно красивую, с чистым, ясным лицом в венце русых кос, накрученных на голову, тонкую, гибкую, с гордой шеей, во мне все рухнуло, и я уже был как в тумане, в облаке. Не свой, а ее с первого мига. Это было в последний день марта, а через три с половиной недели она мне уже махала тонкой белой рукой из тамбура уходящего поезда.
      — Ты любишь меня? — спросил я ее перед отъездом.
      — Нет,— прямодушно ответила она.— Но я хорошо к тебе отношусь.
      В середине мая, во время весенней сессии, перед экзаменом по высшей математике я бросился в Куйбышев. У нее в разгаре была работа над дипломом, и мой внезапный приезд был не ко времени. Там, в Куйбышеве, на крутом высоком откосе над Волгой мы впервые поцеловались. Два раза я тихо дотронулся своими губами до ее губ. Это был мой первый поцелуй в жизни. Я чуть не потерял сознание от потрясения. В конце июня, перед отъездом на геологическую практику в Удмуртию, снова не выдержав долгого молчания, я метнулся к ней в Большую Раковку. Этот приезд был тоже не к месту. Помню необыкновенную жару, полчища мух, маленькую избенку в одну комнату с соломой на крыше и спекшимся глиняным полом в чулане, где я спал, изнуренную жизнью мать Маши, ее младшую сестру, брата. Однажды все мы пошли в лес. До сих пор в памяти ее раскрытая чистая твердая ладошка с горсточкой красной земляники. Она протянула эту ладонь мне навстречу, улыбнулась:       — Попробуй наших ягод. Раковские.
      А потом было долгое лето, недельные маршруты по непролазной глуши в Удмуртии и Кировской области, опять отчаянное ожидание писем. В первых числах октября я рванул уже в Нерехту, куда Маша уехала работать по распределению. И этот неожиданный мой приезд тоже не принес душе радости и облегчения.
      Она только что вернулась с работы, когда я постучал в дверь ее комнаты в общежитии. Мы попили чая, она накормила меня котлетами с картошкой, а потом сказала:
      — Мне пора идти в вечернюю школу. Я записалась в десятый класс.
      Словно в каком-то тумане я проводил ее до школы, что стояла напротив старого православного собора в центре Нерехты. Она протянула мне узкую крепкую ладошку, кивнула и исчезла в двери.
      Уже через час скорый поезд мчал меня в сторону Москвы. Я лежал на второй полке, отвернувшись к стене, и плакал от досады, унижения и ее нелюбви.
      И был еще один визит, столь же скоропалительный, уже в феврале этого года. Я чуть не погиб в горах под Апатитами и приехал в тихую Нерехту с обновленным чувством жизни и последней надеждой. Но оказался в очередном нокауте.
      Теперь уже ничего не жду. Ни на что не надеюсь. Мне бы только увидеть ее. И я сам оттягиваю мгновенье встречи. Я знаю, встреча обернется разлукой. Поэтому я в Астрахани, в Тырныаузе, в Тбилиси, а не в Нерехте. Зачем мне Тбилиси? Но путь моей любви пролегает через этот город.
      В Пятигорске я спал две ночи кряду только по два-три часа. Больше не удалось. И устал, обессилел. Поэтому и решил в Тбилиси хоть одну ночь провести в постели. В поисках гостиницы, где бы меня приютили, я исшагал чуть ли не весь город. Но для таких, как я, мест в гостиницах нет. Сам воздух здесь, кажется, пропитан наживой, а я, видимо, источаю какой-то другой запах. Подходишь к продавщице газированной воды:
      — Пожалуйста, стакан простой воды.
      Даешь пятнадцать копеек. Стакан воды без морса стоит копейку. Продавщица, морщась, наливает стакан, небрежно швыряет монету в кучку, даже не помышляя о сдаче. И так везде. Всюду сальные лица, масло в глазах и улыбках, непременные усы над верхней губой — и за этим всегда желание сорвать с тебя последний клок шерсти.
      Пошел на вокзал, однако там в залы ожидания без билета не пускают. И, как назло, в Тбилиси почти нет садов, нет скамеек, где можно было бы соснуть. Деревьев на улицах, тянущихся вдоль Куры, сколько угодно, весь город в зелени, а садов нет. Кое-как прошел в зал ожидания для военнослужащих. На скамьях — офицеры, женщины, солдаты. Я лег на одну из лавок. Думал о Маше. О чем мне еще думать? Потом заснул. Очнулся утром и даже порадовался везенью — спал хорошо и ни милиция, ни железнодорожники не беспокоили. Потом гляжу — очки и записная книжка с дневниковыми записями валяются рядом на лавке, в кармане нет двадцати пяти рублей и нет ножа, который был привязан на шнурке к ремню. Шнурок обрезан. Уже второй раз я обворован. В Ульяновске это случилось первый раз. Но самая главная потеря — исчезли полуботинки.
      Вот так-то, Маша, милая, невозвратно далекая! Я иду к тебе сирым и босым. Примешь ли ты меня? Откроешь ли дверь, когда я постучу в нее?


28.07.58.

      Уже месяц, как я закрыл за собой дверь своего дома. Времени прошло в общем-то мало, но кажется, что я давным-давно странствую по стране. Волга, Каспий, горы Кавказа, Черное море,— и везде люди, своя природа.
      Впереди еще долгий путь, но денег осталось немного — около четырехсот рублей. Хватит ли их — не знаю. В июне я был на практике на месторождении Бакал на Среднем Урале, заработал там тысячу рублей, и это — мой единственный капитал, уменьшившийся сейчас, как шагреневая кожа. Я забыл вкус супа. Я не помню уже, как пахнет вареное мясо. И все равно — жизнь подкидывает непредвиденные расходы. Я приплыл позавчера ночью в Сухуми из Поти на теплоходе “Адмирал Нахимов”. На Черном море иные порядки, чем на Волге или на Каспии. На борт без билета пройти не удалось.
      На море меня основательно укачало. Прежде я думал, что, должно быть, приятно качаться на волнах. Но когда палуба косо поднимается вверх, будто провисаешь в воздухе, а где-то в животе замирает от саднящей, горячей пустоты. Потом палуба валится вниз, и кажется, что вся громада моря обрушивается на тебя. Ноги тяжелеют, а вены на руках опухают от прилившей к ним крови.
      Сейчас утро. Сижу на берегу. Волны с грохотом лезут на пологий откос и, потеряв силу, с ровным шорохом уходят в гальку. Вблизи вода зеленая, а дальше от берега она черна, как ночь, и мне чудится иногда, что где-то далеко в ее глубине горят синие огни. Много чаек. Они то летят над берегом, то вдруг уходят в сторону. Что-то свободное, извечное видится мне в их полете.
      Ночью попал в очередное приключение. Накануне вечером на набережной познакомился с неким Давидом Якобишвили, отрекомендовавшимся мне балетмейстером Тбилисского оперного театра. Посидели на лавочке, поговорили. Он предложил мне переночевать у него. Якобишвили приехал на месяц позагорать на море, снимает комнату. И угораздило меня пойти к нему! Впрочем, я никогда не отказывался от ночлега под крышей, когда какие-то люди, час назад еще совершенно незнакомые, предлагали мне его. Ночью я проснулся, почувствовав на себе его руку. Дернувшись от отвращения, я в ярости отшвырнул его с постели на пол. Включил свет. Шел первый час ночи. На столе лежал нож. Я схватил его. Ладно, что-то остановило меня в последний миг. Еще бы одно его движение, и я бы, наверно, вонзил в него нож. Швырнув нож под стол, я тут же собрал свои вещи и вышел на ночную улицу. И вот уже с рассвета сижу на пустом берегу. Оказывается, это тоже прекрасно, когда только ты, ночь, море и никого вокруг.


4.08.58.

      В толчее у автобусной остановки я вдруг слышу позади себя:
      — Диего! Испанец!
      Оборачиваюсь. В двух шагах — Гуран Мирча. Стоит, широко улыбаясь, раскрылив руки.
      — Какой я тебе Диего! Я — Руслан.
      — Нет, ты похож на испанца. И ты Диего!
      Симферополь — город большой, одних приезжих только великое множество, и надо же среди сотен улиц и переулков, среди десятков тысяч жителей вдруг нечаянно встретить знакомого человека! По этой причине решили устроить маленький праздник — нашли дешевую столовую, видимо, заводскую, поели. У Мирчи осталось на руках всего двадцать пять рублей. Я дал ему сотню до Никополя, куда он намеревался ехать. Потом заеду к нему в Никополь. Мы прощаемся. Мирча машет мне рукой из окна автобуса.
      Позади остались Сочи, Новороссийск, Керчь. Два дня я иду пешком из Симферополя в Ялту. Сбив ноги, устав, я прихожу в город к вечеру. Уже темнеет. В поисках хорошего местечка, где можно было бы заночевать на свежем воздухе (мы вдвоем, рядом со мной попутчик Костя Визгалов из Феодосии), мы инспектируем сады и парки Ялты. Наконец скамья выбрана. Я ложусь, вытягиваю ноги, подстраиваю себе под голову вместо подушки ботинки. Господи, какое блаженство! Костя лежит на другой половине скамьи — тоже блаженствует. Мы лежим голова к голове — ноги у одного направлены на Северный полюс, у другого — на Южный, смотрим в черное звездное небо, разговариваем. Вдруг подходит старуха, останавливается над нами и долго, подозрительно и молча смотрит на нас. Мы тоже молча смотрим на нее. Старуха тихо уходит, и через пять минут появляется сержант. Тащит нас в кутузку, в отделение милиции.
      — Кто такие? Зачем? Паспорта!
      Костя Визгалов испуганно доказывает, что он приехал в Ялту поступать в плодово-ягодный техникум, завтра пойдет подавать документы. К нему отношение благосклонное. Я же вызываю подозрения.
      — Куда едешь? Зачем? Так ты татарин! А-а, казанский!
      Паспорта остаются в дежурке отделения милиции, а нас выбрасывают за дверь. Ночуем кое-как под аркой автобусной остановки. В пять часов утра сержант подзывает меня, выходит вместе со мной на трассу и останавливает первый попавшийся грузовик. Протягивая мой паспорт шоферу, говорит:
      — Довезешь его до Симферополя и тогда отдашь ему паспорт.— Поворачивается ко мне.— Тебе нечего здесь делать. Чтобы я тебя здесь больше не видел.
      Так еще один татарин подвергается депортации. Машина несется по рассветному Крыму. Воздух чист, остр. Я в кузове. Ветер бьет мне в грудь. Я один, и словно в объятьях всей этой прекрасной природы. И я счастлив и несчастлив одновременно.


6.08.58.

      Чуден Днепр в грозную погоду. Немного штормит. Я сижу в салоне на второй палубе. Внизу ходуном ходит вода. Волны, разбиваясь о нос, заливают нижнюю палубу и иллюминаторы
      Схожу вниз, в трюм. Сидим на лавке с греком Кристи Терьяки, разговариваем.
      — У меня было много разных жизней,— говорит он.— Я был вором, был убийцей, был валяльщиком валенок. Был матросом, был лесорубом. Был молодым. И был таким, как вот этот пентюх,— показывает он на человека, который лежит на лавке напротив.— У меня несколько фамилий, разные годы рождения. Так что я и сам не знаю, кто я на самом деле теперь.
      В его голосе слышится резкий горловой звук. Слова цепляются за губы, потом с паузами рвутся изо рта. И кажется, что слова летят как тяжелые, круглые бревна.
      — Так ты грек или не грек? — спрашиваю я.
      — Возможно, грек. А может, не грек. Кто знает тайну своего рождения?
      У Кристи одна рубашка. Неделю назад он вышел из заключения. Окончилась его восьмилетняя отсидка. Я отдаю ему свою куртку. Под вечер он сходит на берег, вступив на причал какого-то маленького прибрежного городка.
      Прощаясь, он хлопает меня по плечу и говорит:
      — Я тоже, знаешь, был когда-то молодым, парень. Любил. Теперь вот постучусь к ней в калитку. Может быть, узнает меня? Примет старого бродягу? Как ты думаешь?
      Что я ему мог ответить? И снова дождь, штормовой ветер, бедные огни селений по берегам. Надвигающийся мрак ночи.


7.08.58.

      В Никополе встретил Мирчу, переночевал у него в общежитии. Взял куртку. У Мирчи было две куртки, и он охотно, с легкостью отдал мне вторую. Мы встретимся с ним еще раз, возможно, в Москве во второй половине августа.
      Когда я вернусь домой, то мечтаю трое суток поспать, а потом вымыться, одеться во все чистое и наглаженное и пойти в столовую. Нет, в самый шикарный ресторан. Там я закажу всего, чего мне захочется. Чего пожелает моя душа. Например, густого мясного борща или пельменей.


9.08.58.

      Давно уже я не записывал в подробностях то, что случалось со мной. Плицы колес с силой бьют по воде, а по берегам нескончаемо тянутся пески, поросшие ивняком. Не таким я представлял себе Днепр. Берега низкие, и если смотришь вдаль, то кажется, что деревья растут прямо из воды, иногда среди песков проступают белые хаты какого-нибудь украинского селения, иногда наш колесный “Тарас Шевченко” обгоняет караван барж с неутомимо пыхтящим впереди буксиром — и снова одно ровное стальное полотно воды да красные бакены. Под Херсоном Днепр был бурен и внушал уважение. Сейчас же, видно, от жары, он устал и в изнеможении лениво шлет в море свои воды.
      В Черкассы должны прийти письма из дома и деньги от Мирчи. Правда, из Херсона я и домой послал телеграмму, чтобы выслали на Главпочтамт сто-двести рублей. Поэтому в Черкассах я хотел сойти с парохода и заночевать.
      Утром, когда, проснувшись, я лежал на первой палубе на груде досок, набросанных возле самых колес парохода, ко мне подошла девчонка.
      — Здравствуй. Я Валя Агаджанян из Одессы. А ты безбилетник? Я давно уже за тобой слежу. И ешь всухомятку? Хочешь, я тебя накормлю?
      — А что у тебя есть?
      — Мне дали на дорогу столько пирогов! Мне не съесть их до самого Киева!
      Она занимала просторную одноместную каюту первого класса на второй палубе в носовой части парохода. Мы сидели в каюте за маленьким столиком и поглощали пироги. Оказалось, что Валька Агаджанян, как и встреченный мной когда-то Стась Глухов, связала свою жизнь с музыкой. Учится в музыкальной школе-десятилетке и мечтает о консерватории. Коротко острижена, в мужских брюках, быстра в движениях, разговорчива. Из-под низкого лба с челкой глядят голубые глаза. По всему видать, у нее открытая, буквально нараспашку, душа. Ее, пожалуй, нельзя увидеть молчащей, глаза всегда смеются, полные губы, торопя друг друга, говорят что-то. Я говорю, что у меня еще есть здесь знакомые. Она смеется: “Зови на пироги!” И вскоре в каюту набиваются еще Сашка Савчук из Ленинградского электротехникума и Галя Коганок из Киева, школьница-старшеклассница. Потом мы идем в салон, и Валька Агаджанян играет на рояле.
      Пожалуй, она красива. Лицо ее за игрой меняется, будто тяжелеет, нет уже улыбки. Это уже лицо не восемнадцатилетней девушки, пусть крепкой и сильной, а взрослого человека.
      И вот Черкассы, и надо расставаться. Ребята дают мне деньги на такси, чтобы я успел обернуться на почту. Но я не успеваю добежать до такси метров тридцать, как “Победа” уходит. Заметавшись, не зная что делать, я останавливаюсь. Подбегают Валька Агаджанян и Сашка Савчук.
      Сзади нас дребезжит грузовик с лесом. Я взбираюсь в кузов, но шофер сгоняет меня. На следующей машине мы несемся уже втроем. В кузове два ящика-блока, и два-три километра до города мы висим за бортом. Все трещит, руки затекают, и кажется, что в любую минуту ящики с грохотом пойдут на нас.
      Я получаю деньги, телеграмму, и мы бежим обратно. Идет машина на пристань. Я мешкаю, надевая куртку Мирчи, и едва успеваю схватиться за борт рукой, как машина резко уходит вперед. Я падаю со всего размаха плашмя на землю. Очки слетают с носа, оправа гнется. Валька и Сашка спрыгивают с машины, бегут ко мне. Все тело ослабло, боль под желудком, в горле комок от пыли и жажды.
      Вечером Валька говорит, сердито и прямо глядя мне в глаза:
      — Я не пущу ночевать тебя на доски. Ты инвалид сегодня. Будешь ночевать у меня.
      Потом мы долго спорим, кому лечь на полу, кому на диване. Завтра Киев. Мы спим как убитые.
      Через два дня в Киеве — после купанья в Днепре, посещения собора св. Софии — прощаясь, Валька говорит дрогнувшим голосом:
      — Ты ищешь любви. Если не найдешь, напиши или приезжай. Я отдам тебе все, что у меня есть. И свою любовь тоже.
      — Ах, милая Валька,— качаю я головой.— Пожалуйста, прости меня. У меня нет своей воли. Я обречен. Я —на привязи.


17.08.58.

      И вот конец этой нити уже близок. Завтра на рассвете пароход причалит к пирсу Ярославля, а от него до Нерехты несколько часов на поезде. Завтрашний день будет для меня роковым. Увижу ли я Марию? Вдруг она уже не работает там? Вдруг уехала в отпуск? Вдруг вышла замуж?
      Во мне — дикий страх перед встречей.







Hosted by uCoz