Творчество Диаса Валеева.




ПОСЛЕДНИЕ СНЫ


5 часть


      Рассвет медленно вползал через широкое окно в палату. И, закрывая глаза, а потом через какое-то время открывая их, он физически ощущал в своих зрачках и на своих веках прибавление света.
      К нему в голову снова пришли мысли о его странных отношениях с Дьяволом. Да, он чувствовал себя его полным антиподом, состоял в войске Бога, но думал о Дьяволе почему-то много и непрестанно. Казалось, он был даже одержим этим образом. Дьявол словно требовал своего воплощения, неотступно преследовал его воображение, манил неуловимостью облика, заставлял возвращаться к себе вновь и вновь, избирая каждый раз все новые сюжеты и версии. Однако до непосредственной работы над чистыми листами бумаги за письменным столом дело не доходило. Что-то всякий раз останавливало его.
      Конечно, когда художник имеет дело с великими вечными образами, в нем рождаются неограниченные творческие возможности. Но неминуема и расплата — в виде какой-нибудь болезни, безумия, гибели. Не страх же препятствовал ему в его работе! Кто такой художник? Тот, чья жизнь есть символ. А символом чего являлась его собственная жизнь?
      Еще в молодости его заворожил сюжет о Мастере, жившем в начале века и имевшем своего рода тайный роман с Демоном. Почему он так и не взялся в течение всей своей жизни за этот столь близкий собственной душе сюжет? Похоже, Князь Мира позировал Мастеру. Было что-то глубоко правдивое в ужасных и прекрасных, до слез волнующих картинах Мастера. Его порочный Демон остался верен до конца своей внутренней сущности. Он, полюбивший Мастера, все же обманул его. Сеансы работы над образом Демона являлись для Мастера сплошным издевательством. Мастер видел то одну, то другую сторону своего божества, а то сразу и ту, и другую вместе, и в погоне за неуловимостью образа быстро продвигался к пропасти безумия. Вполне естественно, что закончил он жизнь в психиатрической лечебнице. Каждый день с утра до ночи он пытался поймать на бесчисленных листах бумаги ускользающий образ Демона.
      Раньше Мастер был гражданином социума, теперь стал гражданином универсума. Вынырнув из быта, погрузился в космос, в трансфизический мир, из которого не было уже возврата назад. Трагическая поглощенность вопросами смысла бытия, тайн жизни и смерти завладела им бесповоротно. С помощью символов, метафор, намеков, ассоциаций Мастер пытался свести реальные действия и события к воплощению вечных прототипов.
      Для него же, литератора, человека, лежащего теперь в отделении кардиологии республиканской клинической больницы, также всю жизнь поглощенного тайнами и загадками бытия и небытия, гомосексуальный роман Мастера с Богом или Демоном был рассказом как бы о своем собственном двойнике. Много общих черт связывало их обоих — мастеров начала и конца века. Было время, он тоже делал попытки уйти от индивидуалистического самовыражения к созданию искусства внеличного. И у него рождались догадки, что отречение от своей индивидуальности и того, что природа бессознательно создала в ее защиту, есть почти половина задачи художника. Выход из паутины личных рефлексий, истощающих мощь искусства, он тоже искал в мифе, в сращении физического мира с внефизическим, когда фантастическое просвечивало бы сквозь реальное, а реальное брезжило и мерцало за фантастическим.
      Мастер любил писать лиловые туманы. Он растворял очертания предметов в сумерках, намеренно искажал пропорции вещей, менял краски. И вот уже сирень обнаруживала родство с лиловым пламенем или грудами сверкающих кристаллов, замшелый пень оборачивался стариком, чертополохи — фантастическими светильниками, волна — лебедью, а лебедь — царевной. Мастер совершил множество открытий в области формы. Он вводил в искусство новые цветовые гармонии, новые ритмы, композиционные решения, открывал красоту фактуры поверхности холста, оперировал новыми материалами, вдруг обнаруживая иные возможности старых. И обо всем этом нужно было написать рассказ или повесть. Почему же он не написал? Даже о своем двойнике? А, может быть, он не писал о главном, а осуществлял второстепенные сюжеты? Разве не была достойна пера фантастическая последняя любовь Мастера к своей ученице? И здесь у писателя были свои переклички с Мастером. Душу охватывала досада.
      Больница между тем просыпалась.
      В палату белым облачком скользнула медсестра с юным лицом мадонны и шприцем в руках — обычный утренний укол.
      — Как спали-почивали?
      — Спасибо. Без конца снились сны. А вы? Вам удалось отдохнуть?
      — Часика два. В седьмой палате у нас тяжелобольная. Пришлось побегать.
      — Mы все капризные, немощные, а вы — такое чудо, средоточие красоты. Заходите почаще.
      — Я вижу, вы проснулись с хорошим настроением. А вы знаете, я читаю сейчас вашу последнюю книгу. О художнике.
      — Я люблю писать о человеке творящем. И о женщинах.
      Мягко улыбнувшись, медсестра в коротком порыве ласки на мгновенье прижала узкую горячую ладошку к его запястью и скользнула к двери.
      — Отдыхайте. Еще рано.
      В палате стало чуть светлее. Писатель смотрел в окно на темные перистые облака, потом закрыл глаза, забылся.
      И ему вспомнился или приснился вдруг — уж не как антитеза ли Мастеру? — высокий старик с белой бороденкой и восторженными голубыми глазами.
      Человек творящий. Этот человек тоже имел различную природу. Нередко — абсолютно перевернутую, доведенную до карикатуры, до фарса или гротеска.
      Среди бесчисленной орды людей, штурмующих со своими толстыми опусами литературные консультации, редакции журналов, издательства, больных той или иной формой собственного величия всегда было предостаточно. Все они считали себя Мастерами. Все жаждали известности, славы, богатства, и чем меньше у каждого из них было к тому оснований, тем больше претензий они высказывали и тем амбициознее были. Тщедушный восторженный старикан выделялся среди них своей забавностью и некоторой эксцентричностью.
      Он встретил его как-то в кабинете литконсультанта Союза писателей.
      — Пришел предуведомить вас, дорогие товарищи писатели, что во мне родился, а сегодня на рассвете полностью созрел атакующий дух, направленный на овладение идеалом. Я твердо решил: не я ли из всех тот единственный, кто способен доложить тезисы века?
      — Любопытно. И в чем же они заключаются, ваши тезисы?
      — Они имеют тот смысл, что если вы, творец, способны дать людям новую информацию, то вы и обязаны вписать в образ вашего драматического героя собственную великую идею времени. Надо быть пророком, а иначе зачем браться за перо?!
      — В самом деле, незачем.
      — Суть моего открытия вот в чем. Ничто великое не сделает вторжения, если автор творения есть только поэт, но не открыватель. Ничто не вызовет ликований века, если сочинитель только открыватель, но не поэт. Однако если у тебя такая звезда, что ты и открыватель, и поэт, под твоим пером родится божественное произведение.
      — И вы его создали?
      — Вот оно!
      — То есть вы выдвинули в этом своем сочинении некую оригинальную, не высказанную никем еще в мире идею?
      — Устами героя пьесы. Не самолично.
      — Устами героя, естественно. И, кроме того, нашли великолепный крепкий сюжет? Словом, создали истинное художественное произведение?
      — Более истинное, чем обычно.
      — С кем вы себя сравниваете? С Мольером, с Шекспиром?
      — И Мольер, и Шекспир были только поэтами, а я — и поэт, и открыватель одновременно!
      — Вы неизмеримо выше их? Вы добились еще большего художественного результата, чем они?
      — Да! Как удивительно тонко вы меня понимаете!
      Из-за плеча посетителя просияло счастливое лицо литературного консультанта, маленького тщедушного человечка, тоже старика — еще бы, он отделался от великого литератора, и теперь кашу приходится расхлебывать не ему.
      — Слушай, возьми его пьеску, посмотри,— просительно пробормотал литконсультант.— Ты же у нас единственный, кто писал пьесы, и в этом жанре что-то соображаешь.
      — Для меня Шекспир и Мольер — потолок. Выше не соображаю.
      — Да не прибедняйся! И потом кто что-то может сказать заранее? Вдруг перед тобой художник выше Гомера!
      — А кто здесь литконсультант: я или ты? И кто здесь получает зарплату и кто зарплаты не получает?
      — Да я в пьесах ничего не понимаю!
      Неизвестно зачем взял он тогда сочинение неизвестного драматурга. Неизвестно из каких соображений исходя, скорее любопытства ради, договорился встретиться после прочтения на следующей неделе в понедельник в сквере в центре города.
      В общем-то он сохранил, оказывается, детскую наивность. А вдруг гений? А вдруг на самом деле пророк? И как ни невероятно, вдруг и в самом деле не ниже Шекспира или Гомера? Теоретически все могло быть и так.
      Однако пьеса оказалась графоманией чистой воды. Это было явление совершенно неотфильтрованной, неподдельной шизофрении. Величие помысла уравновешивалось в сочинении ничтожеством самих идей. Фанатизм веры соизмерялся разве только с нулем. Претензия на высшую художественность обернулась абсолютной бездарностью.
      Читая пьесу, он понимал: человек в идее стремился к универсальному идеалу, а на практике низвел этот идеал до невообразимого безобразия духа, сверхпустоты.
      Велико было его разочарование. Но вместе с тем он прекрасно осознавал, что иного и не могло быть. В теории все могло быть и наоборот. Но не на практике.
      И, сидя в понедельник на скамейке в городском сквере и скучными, равнодушными глазами рассматривая своего собеседника, писатель подумал, что не таков ли и он сам, если серьезно взглянуть на него со стороны? Собеседник, бесспорно, шизофреник. Но не шизофреник ли и он сам? И не таково ли человечество в целом? Оно также явно больно шизофренией.
      Восторженный автор — сюрреалистическая карикатура творческого духа, отражение человеческого рода, изломанное, искривленное, гротескное — смотрел, не отрываясь, прямо ему в глаза:
      — Ну? Вы поняли, наконец, кто на земле творческий лидер? Поняли, кто действует на арене обновления мира?
      — Да-да, понял. Все понял.
      — Никто из вас, так называемых властителей духа, не переосмысливает мироназначение, не перепроектирует мироздание, не рассекречивает вечность Вселенной. Никто из вас не обладает вещим талантом, чтобы увидеть в картине мира некий момент, неведомый другим, и представить его своим откровением!
      “Бедняга!”
      Он невольно засмеялся тогда. Все это было более чем забавно. И в то же время невозможно печально. Сказать этому восторженному безумцу, возомнившему себя гением, царем художников, всю правду или пожалеть его, оставить в заблуждении? Его заблуждение — последняя иллюзия, которой живет этот человек. Стоит ли разрушать ее? И что изменится в этом мире, если иллюзия эта будет разрушена? Но в то же время становиться соучастником обмана, в который впал этот человек — участь не из приятных. Потакать дурости, серости, атакующей бездарности, открытому сумасшествию? Во имя чего?
      — Вот ваше произведение. Я ничего не могу сказать вам. Извините.
      Он вынул из портфеля папку с пьесой, положил ее на скамейку рядом с автором, поднялся и, не оглядываясь, пошел по аллее. Старик, оставшийся один, опомнился не сразу, но все-таки вприпрыжку сумел догнать писателя почти у выхода из сквера.
      — Почему вы молчите? Это заговор! Вы — участник заговора! Вы — убийца державного таланта! Вы продолжаете дело Дантеса!
      — Извините...
      От бедного автора удалось отделаться, только поймав такси и моментально захлопнув и заперев дверћу. Машина рванулась, влилась в поток других машин, и старик остался позади.
      Через неделю, однако, писатель был вызван повесткой на допрос в районную прокуратуру. Оказывается, бедный непризнанный гений в тот же день устроил петлю в дровяном сарае, повесился, но вместе со своими шедеврами оставил и письмо, на основании которого ему, писателю, было предъявлено обвинение в доведении этого человека до самоубийства. Он терпеливо объяснил следователю ситуацию, в которой оказался, но его еще таскали на допросы недели две. Допрашивали и литконсультанта Союза писателей. Потом дело было закрыто за отсутствием состава преступления.
      Однако косвенно он еще долго ощущал себя виновным в смерти старика.
      Человек не может жить без веры, даже если эта его вера целиком основана на нуле. Нуль, а все равно необходим человеку. И из нуля можно вырастить бесконечность, полную некого смысла и красоты. И разве драма ничтожнейшего из творцов, но одаренного великим честолюбием и не смогшего вынести состояние непризнанности, не была темой для ослепительного рассказа, который он тоже никогда не напишет? И как все это было печально теперь сознавать.
      Небо в больничном окне было уже заполнено пропитанными дождевой влагой серыми густыми облаками, и все это хаотическое месиво как бы дымилось, куда-то плыло, порождало из себя самого какие-то клубы, еще более темные мутные образования, и он смотрел в этот хаос, пытаясь отыскать в нем некий смысл.
      Разве сам себя он не считал тоже гением? И разве получил признание на уровне, достойном его дарования?







Hosted by uCoz