Творчество Диаса Валеева.




ПОСЛЕДНИЕ СНЫ

4 часть


      Он чувствовал, смерть где-то близко, она готова бесшумно набросить петлю на его шею и стянуть ее. И его интересовало, узнает ли он, успеет ли ощутить, каков был смысл его жизни и кем, собственно, был он в этом коротком историческом промежутке, какой выпал на осуществление его земной судьбы?
      Писать — значит убивать смерть. Так сказал один французский писатель. Он тоже занимался этим делом всю жизнь. Он убивал смерть, фиксируя на бумаге проявления человеческой энергии. А теперь — маятник, видимо, качнулся в обратную сторону — пришла пора смерти убить его. Смерть должна была оставить на нем свой знак.
      Ему внезапно пришло в голову, что все ненаписанные сюжеты, бесконечной чередой проносящиеся в его сознании, носят драматический характер. Впрочем, в его творчестве никогда не было идиллических красок, никогда не звучали ноты безмятежности и спокойствия. Почему? Да, он сам в своей внутренней сущности был замкнутый, одинокий, конфликтный, трагический человек. Но трагичной, даже абсурдной в своем бессмысленном драматизме была и вся внешняя земная жизнь. Часто в разных городах — обычно это происходило на рассвете, когда все еще спали — гремели взрывы, и многоэтажные дома осыпались и оседали наземь вместе со спящими людьми. Это упражнялись террористы. На юге страны штурмовики каждый день наносили ракетно-бомбовые удары по мятежным городам и поселкам. Газеты ежедневно сообщали о беспрестанных заказных убийствах, а единственными значимыми сообщениями телевизионных новостных программ были непременные известия о землетрясениях, ядерных катастрофах, столкновениях войск с гражданским населением, авариях на железных дорогах, захватах заводов, голодовках, массовых самоубийствах.
      Люди шутили: “Ужас что делается, а то что не делается — вообще кошмар”. Они искренне и подолгу смеялись, когда, допустим, узнавали, что их знакомый, пожилой человек, гидротехник по специальности, уже три года работает в детском парке Бабой Ягой. У мусорных баков во дворах возникали очереди: здесь порой на равных правах кормились птицы, люди, собаки, кошки.
      Жизнь стала на удивление монотонной и скучной. Везде проглядывала ее кровавая смертоносная сторона.
      Можно ли было предвидеть такой основательный поворот жизни, приведший к полному разору страны, крушению и распаду идей и привычных ценностей?
      Писатель вспомнил свой давний сюжет о коммунарах. Он так и остался неосуществленным. А ведь это было, пожалуй, предчувствие, предвидение грядущих событий? Предвидение через взгляд в прошлое.
      Форма, которую избирал он для реализации своих замыслов, всякий раз была самой разной — и реалистическая, и сюрреалистическая или абсурдная. В тот раз он замышлял написать вполне добротную реалистическую повесть.
      Ранней весной 1918 года в Бугульминском уезде губернии несколько бывших фронтовиков, выходцев из города, организовали сельскохозяйственную коммуну, в которую вступили двадцать семей. Одним из организаторов коммуны был Аксаков. Уездный Совет передал коммуне помещичий хутор и надел земли в сто пятьдесят десятин. Коммунары выработали обширный план деятельности. Устройство образцового показательного хозяйства, эксплуатация для нужд местного населения всех видов естественной энергии природы, разработка проектов различного рода производств и культурных сооружений.
      Реальная история этой действительно существовавшей коммуны была коротка — уже в июле того же года она была разгромлена в результате ночного налета бандитов, коммунары убиты, женщины-коммунарки, включая девочек и старух, изнасилованы, зарезаны и задушены, скот уведен, поля потравлены.
      Чем-то его тогда больно задела и тронула эта наивная попытка людей построить счастливое общество. По существу, то, что случилось с коммуной за четыре коротких месяца ее драматической истории, позже произошло со страной, где совершенно аналогичные трагические события разворачивались в продолжении долгих семи десятилетий с лишним.
      В течение рассветных часов нескольких дней, на зыбкой острой грани дремы и яви, в его воображении развернулась полная подробностей картина всех событий, произошедших в коммуне.
      Маленькая кучка людей проводила своего рода великий социальный эксперимент. Революция — это не только идея, но и жизнь. И молодые идеалисты стояли перед выбором: жизнь подчинить идее или идею сделать фундаментом новой жизни? По-другому этот вопрос они формулировали так: “Кто мы на этой земле? Жертвы внешних сил или определители своей судьбы? Временщики, назначенные к исполнению сатанинских замыслов, или вечные божественные люди?”
      — Никто нас не отправлял сюда! — убеждал Аксаков на первом собрании.— Мы должны на себе все испытать, на себе все проверить!
      Вокруг лежали огромные ставшие безжизненными пространства, и в центре были они — островок человечества, возможно, модель завтрашнего человеческого рода. Но смогут ли вот они, два десятка человек, здесь и уже сейчас, в этих совершенно невероятных условиях, создать коммуну? Да, страну человечности, и именно здесь и теперь? Готов ли к этому сам человек? Смогут они — сможет народ, сможет весь человеческий род. Не смогут — рухнет наземь, повалится, сгниет на корню великая идея.
      — Фурьеристский фаланстер создать, что ли, хочешь?
      — Не фурьеристский, нет! Лучше!
      И Аксаков — с точки зрения обыденного здравого смысла фигура безумная, поющая, фантастическая — увлекает своих товарищей пойти на этот нравственный и социальный опыт.
      Без идеи человеку жить невозможно. Без веры во что-то невероятное душа погибает. Надо в самом себе искать это высшее, в самом себе растить из зверя сверхчеловека.
      Щукин, из бывших рабочих, полуинтеллигент, кривился в лице:
      — А что такое человек? Да, может, этому самому твоему человеку плевать на такой вариант рая! Не будет его здесь никогда! Ничего не будет! И человеком в этой поганой жизни быть невозможно. Я есть хочу. Жрать, бабу иметь. Вот мой рай! В городах с голоду дохнут. Я выжить сюда пришел, а ты мне — сказки? Я тогда человеком стану, когда у меня мошна до пупка набита станет.
      — В старое глядишь? — возражал Аксаков.
      — В натуру свою скотскую гляжу. И ты гляделки свои разуй от тумана. Чего с ней, с натурой человеческой, делать будешь?
      У Аксакова, естественно, были не только сторонники, но и противники. Кто-то сразу же, едва принюхавшись, уходил из коммуны, кто-то впервые появлялся. Время было сатанинское, бесовское. По уездам рыскали банды — белых, черных, красных, зеленых. И у всех была своя правда, но всегда один аргумент — пуля, штык, петля. Чья правда правильнее? Как понять ее? Вот председатель уездного Совета Засухин. Его преданность революции естественно уживалась с желанием стать выше народа и определенной философией, которой бессознательно он выверял каждый свой шаг, большой, малый — победит тот, кто сильнее, кто из врага больше крови выпустит, кто ее не боится, этой крови. А он, Засухин, крови не боялся — не боялся свою пролить, не боялся и чужой кровью землю обильно удобрить. И здесь тоже был спор, потому что Аксаков берег кровь. Кардинальная проблема происходящих социальных изменений — допустимо ли считать человека лишь средством и оправдывать высшими интересами насилие над ним — для него это был вопрос страшной болезненной остроты.
      — Расхлябанность допускаешь, Аксаков! — презрительно цедил сквозь зубы Засухин.— Что ты цацкаешься со Щукиным? К стенке его — вот решение вопроса!
      — Дай тебе волю, и завтра ты всех к стенке поставишь.
      — Расхлябанность в мыслях, Аксаков! В чувствах! Все старую барыньку во флигеле держишь? И эту... дворяночку молодую? Поди, поглядываешь на нее? Что за необъяснимая слабость к врагу?
      — Старуха при смерти. Пусть умрет спокойно.
      — А тебе не известно, что в целях закрепления завоеваний трудового народа земельные отделы Советов обязаны немедленно выселить, на основании закона о социализации земли, всех бывших помещиков? Инструкцию нарушаешь? Коммуна не базар! Коммуна сейчас — это казарма!
      Но Аксаков был тверд: важна не только цель, но и средства, выбираемые для достижения этой цели. Проблема: выгонять из флигеля или не выгонять на скотный двор бывшую владелицу имения, обезноженную, ничего не соображавшую старуху с беспомощной, совсем молоденькой красавицей-дочкой, расстреливать или не расстреливать Щукина и еще двоих, раненых и задержанных при налете на коммуну небольшой банды — была весьма значительна и остра для Аксакова и его товарищей. Так занимали всех поэтому споры о сущности происходящих в стране перемен. Каков он, тот верховный закон, по которому определится будущая жизнь? Или новая жизнь будет подобна старой? В центре всех раздоров, споров и разговоров, не затухая, горел костром вопрос, принесет ли завтрашний день человеческую жизнь всем, удобряя и улучшая жизнь каждого, или этого не случится? А если не родится справедливость в новой жизни, то зачем она?
      — Никто такой смуты ради самой смуты не делает,— пытался убедить он Засухина.— Надо не ломать жизнь, а растить ее.
      Засухин брезгливо отмахивался:
      — Сперва мы должны победить, а потом уж будем разводить разносолы да думать о всякой справедливости. А теперь — война. Либо они в земле, либо — мы.
      И в самом деле была война. В перестрелке с сыном старой барыни, недоучившимся студентом, заскочившим на хутор повидать мать с сестрой, рухнул на землю сам Засухин, молодой двадцатичетырехлетний фанатик новой жизни. В его черном кожане обнаружили последнее письмо к людям. Знал, что смерть не пройдет мимо, и в кармане — письмо-завещание. Может, он прав, и высшая справедливость теперь — смерть врагов, всех, кто не рядом, кто на обочине? Вдруг запалачествовал обезумевший Щукин — замолкли навсегда под его выстрелами два раненых анархиста, расстреляна старая полоумная барынька, зверски изнасилована и придушена ее дочка-красавица. А что-то, кажется, было, что-то рождалось и возникало между нею и Аксаковым — как зарница, как робкий нежный свет, на который бы идти и идти.
      Не выдержав разлуки, словно томимая предчувствием, приехала из города невеста Засухина Екатерина — в день общих похорон.
      — Не уезжай! — обращался Аксаков к девушке.— Оставайся с нами. С нами тебе будет легче.
      Писатель вдруг с необычайной отчетливостью увидел в своем воображении, как будто сам присутствовал в тот миг там, как в конторку коммуны, большую комнату с крашеными желтыми полами и белой печью в углу, привели Щукина.
      Говорил Аксаков:
      — Не знаю, правильно ли поступаю? Но мы решили все: уходи. У нас разные правды, и нам не нужно твоей.
      — Если разные, что же в преисподнюю не отправишь? Пули жалко, так прикладом по черепу хряпни!
      Аксаков долго смотрел на него:
      — У тебя смерть в глазах. Свою смерть ты, поди, скоро сам найдешь.
      — А у тебя что в твоих тарелках? Жизнь? Руки чешутся да мама не велит? Так? А мне плевать на все ваши басни. Превратил всех в блаженных! Из этой бабы, что к Засухину приехала, мадонну, что ли, делать будешь? — хохотал Щукин.— Ей другое надобно. Ей кобелина хороший нужен, потому что все мы — кобели да обыкновенные сучки! Против человеческой природы прешь, Дон Кихот.— И к другим обращался: — А вы все куда прете, недоумки? Стадо придурков!
      Да, все эти события, выскользнув, незаметно выявившись, выколупнувшись откуда-то из небытия, из серой неразличимой бездны, в которой они в спрятанном, законсервированном виде пребывали много десятилетий, сначала будто сами загорелись внутренним светом, а потом привиделись, приснились больному литератору как-то ранней рассветной ранью, а потом каждое рассветное утро в минуты озарений, блистающих, как зарницы, еще не раз повторялись, всякий раз с новыми деталями и подробностями. И теперь, лежа в больнице, в небольшой белой палате с высоким потолком, где он находился уже вторую неделю вместе со стариком-соседом, помешавшемся на кроссвордах, он только вспоминал все то, что отчетливо и зримо видел в прихотливой игре своего сознания прежде.
      Возможно, это был вариант его собственной жизни. Если верить в реинкарнацию, все вероятно. Может быть, в ту минуту, когда погибал кто-нибудь из коммунаров, родился мальчик, ставший позже его отцом, или родилась девочка, ставшая его матерью. Если было так, то выходило, что гибель кого-то из этих людей породила или предопределила возможность именно его рождения. И, возможно, все эти полуприснившиеся события были на самом деле не столько сновидениями наяву и не столько игрой не в меру разыгравшегося воображения, вполне вероятно, что они были вполне реальными событиями, отложившимися в подсознании кого-нибудь из его родителей, а затем перешедшими в подсознательные слои его собственной памяти. Долгое время находившиеся там в зашифрованном состоянии, они вдруг вышли наружу, как выходят из воды при отливе затопленные острова.
      Иначе почему бы, например, он так отчетливо видел Люду Сметанникову — в красной косынке поверх жгуче-черных жестких волос, в черной юбке, синей душегрейке — и слышал ее крикливый, с хрипотцой, голос:
      — В коммуне чтоб не было пьяниц и никто не варил бы самогона! Вообще пьянство, буйство, матерную ругань, особенно при женском персонале, воспретить! А еще игру в карты!
      — А насчет баб как? Можно... это самое с ними иль совсем запрещается?
      — Можно. Ежели по взаимному согласию. Но не насильничать и рукам воли не давать. Снасильничаешь — гнать поганой метлой!
      Да, они пытались выстроить жизнь на новых принципах. И было к чему стремиться: если смогут они — сможет весь человеческий род.
      Устройство образцового показательного хозяйства, эксплуатация для нужд местного населения всех видов естественной энергии природы — все это было красиво на словах, но как же невозможно трудно осуществимо на деле. Приходилось ремонтировать полуразрушенные постройки, собирать, выменивать, приобретать пароконные бороны. В коммуне был один трактор, но горючего не было. Не хватало плугов. И главное — тягловой силы. Несколько десятин пришлось вскапывать лопатами. А наряду с полевыми работами они пытались еще организовать батрацкий клуб, просветительские кружки, библиотеку, вели агитационную работу в соседних деревнях.
      Основной клубок событий покатился с того дня, когда на хутор заявился обросший бандит с двустволкой и ультиматумом:
      — Предъявителю сего выдать бочку самогону, а не будет сделано того, за укрывательство буржуазной собственности общим постановлением карательного отряда имени Всемирной революции хутор со всей человеческой, скотинной живностью и прочими постройками — приговорен к артиллерийскому расстрелу.
      А назавтра коммунары получили еще один ультиматум. Чернышовский волостной Совет Бугульминского уезда потребовал, чтобы двадцать семей, основавшие коммуну, в течение трех дней покинули пределы волости.
      Можно было обратиться за помощью в уезд. Но это опять кровь и обязательно чья-то смерть. И Аксаков решился идти в Чернышовку сам. Человек должен понять человека. И человек может понять человека. Не на крови должна строиться коммуна.
      Но Аксаков не дошел до Чернышовки. Всплеск событий — последний его спор со Щукиным. Это он, Щукин, мутил крестьян Чернышовки, это он подбивал их пойти с вилами и огнем против коммунаров. Встреча произошла наедине, без свидетелей. В пустом голом поле, где пырей, подорожник да ветер.
      — Скучно мне без тебя,— осклабился Щукин.— Вот и решил повстречаться. Уйти все никак не могу. Да и куда уйдешь из жизни?
      — Наши разговоры закончены.
      — И нас не станет, мы в земле сгнием, а разговоры эти закончены не будут. Ты здесь свою идейку проверяешь, а у меня — и своя есть. Паршивенькая, подлая, да своя! И мне ее тоже на проверку сдать надо. Рай хочешь здесь построить? А я — не хочу! И мужики в Чернышовке — не желают. Что делать-то будешь с этим “не хочу”? — И тут Щукин швырнул Аксакову двустволку, она ударила того по плечу и упала на траву возле ног.— Переступить через кровь придется. А не переступишь через меня... чтобы в рай-то пройти?.. я тебя аккуратно шлепну.— Безумная ухмылка ползла по его тонкому лицу, когда он снимал предохранитель со своей одностволки.— Как, дружочек, в такой ситуации жить-поживать? Как оно с раем-то, когда человечка, пусть и поганого, непременно убить надо, чтобы в рай попасть? Вот такого, скажем, как я? Или как мужички эти потные, вонючие, которые народ? Бери ружье, сука!
      Аксаков стоял неподвижно. В напрягшемся сознании, как ослепшая птица, билась мысль, что сейчас определяется не только его личная судьба, но и судьба коммуны, судьба человечества.
      — Последняя минута, Аксаков,— куражился Щукин.— Так что проверим свои идейки. Твой выстрел первый. И второй, если пожелаешь. Все выстрелы — твои! А не поднимешь ружьеца, не пришьешь меня, сам тебя первой же пулей в землю вобью!
      Безумный фантастический спор этот завершился убийством Аксакова и самоубийством Щукина.
      — Песню убил,— шептал, слабея от потери крови, Щукин.
      Возможно, коммуна и выжила, выстояла бы, если бы не внутреннее разложение и не постоянная опасность извне. Кто из них всех был подлинным, кто — подосланным? Точку во всей этой истории поставил ночной налет отряда имени Всемирной революции: насиловали скопом Люду Сметанникову, звенел в ночи пронзительной невыносимой нотой последний предсмертный крик невесты Засухина Екатерины.
      Не то же ли самое случилось позднее и со всей страной?
      Писатель открыл глаза и посмотрел на небо в окне. Облака плыли над землей и были так же чисты, девственны, неожиданны в своем рисунке, как и сто лет, и миллион лет назад.
      Он подумал, что давно не разговаривал с деревьями и лесом вообще. Потом стал думать о любви, о своей свадьбе, о своем любовном романе, похожем на гомосексуальный, с Дьяволом, вдруг оборачивающимся почему-то Богом, и с Богом, непременно оборачивающимся Дьяволом. Потом он заспешил дальше, он был уже снова в Анголе, во Вьетнаме, во Франции, на полярном Таймыре, на Сахалине, а потом снова вернулся к ненаписанным сюжетам, к неизданным книгам, к недолюбленным любовям, к своему незавершившемуся посланничеству на земле и к размышлениям о том, сделал ли, успел ли сделать он то, на что был послан.
      Попав в больницу, в палату реанимации, а потом в кардиологическое отделение, он совершенно не интересовался у врачей состоянием своего здоровья. Он уже не ждал ни амнистии, ни помилования. Бегство из ловушки — а он чувствовал, что это именно смертельная ловушка — было тоже исключено. Он терпеливо ждал одной развязки и прощался со своими персонажами. Особенно с теми, до кого так и не дошли руки, чьи образы он так и не сумел или не успел в свое время воссоздать на листе бумаги.
      Сейчас в его жизни уже не могло произойти ничего, кроме смерти, и событиями становились воображаемые истории да сны. А, может быть, эти истории и были его последними снами?
      В юности и в зрелом возрасте смерть полностью игнорируется человеком, она абсолютно отрицается, совершенно не принимается во внимание как реальность. А если и настигает кого-то рядом с тобой, то тебе кажется, что к тебе она все-таки не имеет никакого отношения. Позже, после сорока, начинается борьба с ней, борьба с болезнями, которые ее предвещают. И, наконец, в старости незаметно, исподволь происходит постепенное приятие смерти, примирение с ней и даже спокойное, терпеливое ожидание ее.
      Многие ценности и реальности, которые прежде составляли неотъемлемую часть его внутреннего “я”, его души, тела, отошли на второй, на третий планы, да постепенно и просто исчезли из сознания. Он вдруг изумился, как много потерь обнаруживалось за последние годы: он потерял родителей, старшую сестру, лишился — да, можно сказать и так — Родины, своей нации, колоссального количества близких прежде людей. Им постепенно были утрачены идеалы, верованья, убеждения, религиозные ценности. Душой было совершенно утрачено доверие к человечеству в целом и вера в исторический смысл в частности. На месте смысла вдруг оказался абсурд. И не какой-нибудь великий, а совершенно пустяковый, ничтожный. Ему порой казалось, что он внезапно вывалился в какую-то щель из времени, в котором жил, и он ощущал теперь себя словно выпавшим вообще из определенной исторической, социальной, национальной ниши. Ничто не связывало его и с собственным родом, им была потеряна уверенность даже в своем происхождении. Он не знал теперь, кто он, собственно, по национальности. Его человечество состояло сейчас всего из нескольких человек — это были жена, которую он любил теперь, кажется, больше, чем прежде, два взрослых сына, три внучки, внук и две женщины, одна в годах, другая молодая, к которым была еще прикреплена также его душа. Это были его первая и последняя любови. Да еще его человечество составляла толпа персонажей, которых он вообразил, но которым не успел дать приют в своих книгах. И вот это реальное и воображаемое человечество он теперь оставлял, а сам, похоже, уходил. Куда?
      Вот этот последний вопрос интересовал его сейчас больше всего.







Hosted by uCoz