Творчество Диаса Валеева.




ПОСЛЕДНИЕ СНЫ

1 часть

     
      Все случилось внезапно. Переход из одного состояния в другое был быстр и неуловим, как разряд молнии. Он повернул ключ в замке двери, вынул его, сунул в карман, сбежал по лестнице вниз. Мир был еще обычным, резко врезаясь в глаза всеми своими будничными подробностями. Но вот он вышел на крыльцо подъезда, преодолел еще две бетонных ступеньки вниз и ступил ногой на асфальт... Что произошло в эту секунду в нем? Шаг вдруг стал каким-то неровным. Он брел, будто качаясь из стороны в сторону.
      Нужно было сразу же вернуться домой. Такая история уже происходила с ним месяц назад. Но закончилась тогда очень быстро и благополучно. Он отлежался в постели. Но в эту секунду он словно забыл об этом. Ему казалось, еще немного потерпеть, еще чуть-чуть продержаться, и все пройдет, прояснится само собой. Мир вынырнет из темной, почти черной воды, в которой вдруг оказался, и снова обретет прозрачность воздушной среды и зримую четкость очертаний предметов. И были еще дела. Нужно было зайти в издательство; в бухгалтерии день выдачи гонораров. Кроме того, обязательно надо было заглянуть в театр: обговорить кой-какие вопросы с режиссером относительно будущей постановки пьесы... Он с трудом дошел до остановки троллейбуса. Слава Богу, имелись свободные места, и он почти рухнул на какое-то сиденье у окна. Что-то непонятное происходило с ним. Странно, никогда еще не бывало, чтобы тело так не подчинялось ему, было таким тяжелым, непослушным.
      На Кольце, выбравшись кое-как из толпы, он взял в рот таблетку валидола. Отвернувшись от всех, постоял какое-то время, облокотясь на парапет. Но что толку? Мимо несся поток машин, пахло гарью, пылью, нагретым асфальтом. Нужно было посидеть где-то в тихом, зеленом, чистом месте. Ему казалось, он вот-вот упадет. По прежнему пошатываясь и клонясь, неверными пьяными шагами он пошел к остановке трамвая. В трамвае метания тела из стороны в сторону не были столь заметны. Качался трамвай. Покачивался и он.
      На площади Революции он вышел из трамвая и с полчаса просидел на скамейке в сквере. Возможно, мир и прояснился бы, окончательно обрел необходимую четкость, но неожиданно подбежал Рогожин, журналист из молодежной газеты. Только вчера вышло интервью с ним, и как всегда все там было переврано, искажено. В словах, приписываемых ему, он не узнал себя. Это были не его слова, не его мысли. Но над ними стояло его имя.
      И вот теперь, с трудом выдираясь из темени, в которой находился, он вынужден был полураздраженно говорить об этом:
      — В репортаже с репетиции переврал название пьесы. В интервью насовал в рот мне какой-то соломы. Что? Нельзя было все точно записать? Или поднять трубку, прочитать свои измышления? Это так трудно, а? Совсем невозможно?
      Рогожин, ожидавший проявлений дружеского расположения, слов благодарности, от неожиданности стушевался.
      — Понимаете, я звонил, но вас не было. А ответсекретарь кричит: гони срочно в номер! Я звонил!
      Однако все это уже уходило от него, становилось далеким, безразличным. Бубнящий голос, полуизвиняясь-полуоправдываясь, казалось, гудел уже не над ухом, а где-то в небе, и усталость все больше заволакивала душу. В глазах стало темно, и душа сливалась с этой темнотой.
      — Пока жив, могу я выражать свои мысли прямо? Без посредников? После смерти можно болтать все, что угодно. Любую белиберду приписывать человеку, но пока... Да, пока..,— все еще будучи окутанным слабым раздражением, произнес он, пытаясь зацепиться за что-то глазами в деформированном мире, в котором пребывал. И не договорил.
      Не имело смысла.
      День был ясным и солнечным, сознание улавливало это, но ясность словно была рассечена трещиной. Не видимая другими, но ощущаемая им трещина рассекла мир. Случайно или нет, но он оказался на месте разрыва, тектоническая подвижка прошла через его тело, и мир поплыл от него, отодвигаясь и уходя куда-то все дальше и становясь все более отстраненным.
      Город, похоже, приноравливался к празднику, и площадь принаряжалась, как хозяйка, готовясь принять и провести через себя многотысячную массу майской демонстрации. Кто-то родится в этот день, кого-то не будет; возможно, исчезнет и он сам, равнодушно и спокойно думал он, уже не вслушиваясь в слова своего непрошеного собеседника. Переврали его мысли? Экая беда! А что изменилось в мире от того, что какие-то мысли перевраны? А потом слова Рогожина и вовсе ушли из сознания. Забыв о нем, он перестал и слышать его. Рука полезла в карман за сигаретой. Он чиркнул спичкой, затянулся. От первой же затяжки мир деформировался еще сильнее. Нужно было немедленно бросить сигарету, однако он сделал еще несколько затяжек. Потом встал и, шатаясь, побрел. Он помнил, что нужно было зайти в бухгалтерию издательства и получить гонорар, поскольку дома совсем не осталось денег. Но до издательства надо было пройти два квартала. Как он преодолел это расстояние, он уже не помнил.
      Тяжелая входная дверь открылась, и он всунулся в нее, задев о косяк плечом. Потолкавшись беспомощно на пороге, шагнул в фойе, стараясь идти прямо. Из темноты выплыл и тут же погас удивленный взгляд женщины-вахтера.
      “Думает, что в дым пьяный? Пусть думает, а я пойду”.
      Бухгалтерия помещалась на втором этаже, и, держась за перила, он стал медленно и старательно подниматься по лестнице. Что странно, ему все представлялось — вот еще мгновенье, еще чуть-чуть потерпеть, продержаться, и все придет в норму. Вся эта игра сердца или сознания, все это нелепое скольжение на грани падения по деформированному миру казались глупой шуткой, не более. Но шутка эта затягивалась. Расписываясь в ведомости, а потом неверной рукой засовывая деньги в карман, он сосредоточенно и углубленно думал, как выйти из бухгалтерии. Как выйти отсюда, не зацепившись за стул, за стол, за дверь, не опрокинув по пути чего-нибудь? Левое плечо с размаху стукнулось о косяк двери, и он, усмехаясь, вышел в коридор, оперся рукой о стену. Только в эту секунду ему стало, наконец, ясно, что все дела на сегодняшний день для него заказаны, что их вовсе может уже не быть и надо как можно быстрее добираться до дома.
      Во рту растаяла таблетка нитроглицерина, но легче не стало. Он спустился на первый этаж. Большое фойе, несколько стульев возле огромного темного, давно не мытого зеркала. Он беспомощно сел на стул, прислонился чугунным затылком к прохладной стене. Скорее бы попасть домой!
      По широкой лестнице задумчиво спускался Соломатин, маленький серый человечек, редактор издательства.
      — Что такое? Почему здесь сидите? — строгим басом спросил он.— Вам плохо?
      — Все кружится. Попроси вахтера, вызови такси.
      Через какое-то время Соломатин вернулся:
      — Пожалуй, лучше будет, если приедет “скорая помощь”. Я вызвал “скорую”.
      — Все равно. Лечь бы куда-то.
      — Сейчас мы это организуем.
      Соломатин был быстр и скуп в движениях и деловит. А его стало вдруг тошнить. Его словно выворачивало наизнанку. Потом белым туманным облаком замаячили перед глазами женщины в белых халатах, за ними теснились еще какие-то люди. Видимо, любопытные. Ему всаживали в ягодицу уколы. Он уже лежал на боку на кушетке, которую Соломатин быстренько притащил из вахтерской. Врач “скорой” вызывала по телефону на помощь кардиологическую бригаду:
      — Больной плох. Губы посинели, побелел...
      Снова делали уколы. На руках, на ногах, на груди торчали присоски датчиков, ползла лента самописца. Снимали кардиограмму.
      Непривычное ощущение овладело им тогда в этой пограничной ситуации, в которую он вдруг нежданно-негаданно влетел — возникало сожаление, что все может кончиться столь внезапно и буднично (и первая мысль была о матери, об отце, о сыновьях, о жене), но сожаление это было, как ни странно, легким, несерьезным. Легким, не столь значащим было сожаление и о том, что оставались недописанными роман, над которым он работал в последнее время, и пьеса, форму которой он никак не мог найти и над которой мучился также. Никогда не реализованными могли остаться теперь и все остальные замыслы.
      Основным тоном настроения, овладевшего им, была какая-то отстраненность, все усиливавшееся безразличие к исходу. Тело словно мучилось слабостью, а душа будто только спокойно наблюдала эту слабость, не сострадая и не жалея ни о чем. И еще одна тихая незаметная струйка вилась: любопытство, интерес натуралиста-исследователя, тоже не явный, а как бы скрытый, тайный, глубоко спрятанный.
      В своих романах, повестях, рассказах, которые он успел сочинить и издать за свою жизнь, он много и часто писал о смерти своих героев: смерть входила в понятие жизни, без нее жизнь человека всякий раз была как бы неполной, до конца не раскрытой, не определившейся в своих задачах и смысле, но вот теперь смерть готова была увенчать уже его собственную жизнь, и, как ни странно, оказалось, что он не против такого исхода. И это-то состояние души и говорило больше всего о серьезности момента, о его пограничности.
      “Скорая помощь” отвезла его в больницу, в отделение реанимации.








Hosted by uCoz