Творчество Диаса Валеева.



 

ДНИ, КОГДА НУЖНА ПОБЕДА


1

      Накатанная до жирного блеска дорога петляла, сползая по склону в излуку промерзшей до дна реки. Высоко над головой, над пиками черных елей, плыли вагонетки подвесной канатной дороги.
      — Там, у нас, весна. Скоро Волга вскроется, а здесь снег, снег... Опять одна поеду в отпуск... Каждый год врозь. Каждый год по нескольку месяцев не видеть друг друга, не слышать...
      Мимо, к хлебопекарне, с ревом пронесся самосвал, груженный мешками муки. Где-то на карьере тонко и нудно выла сирена. Они свернули с дороги влево, увязли по колено в снегу. Начиналось старое рудничное кладбище.
      Потом долго стояли перед двумя могилами.
      Редкий, голый осинник, кусты черемухи, лезущие из-под снега, а вокруг обросшая сопками и лесами бесконечная чужая земля. Хрустнула ветка. Донесся далекий собачий вой.
      — Не могу я! — вдруг вскрикнула она.
      Он почувствовал, как ее ладонь легла в его ладонь, остановился на мгновенье, сорвал с губ окурок.
      — Пойдем, холодно.
      — Я уже боюсь заснуть. Отец с Маратом снятся, снятся... Приходят каждую ночь, держатся за руки и глядят на меня. Мертвые... Я все гоню их, гоню, а они не уходят! Зачем только отец приехал сюда? А теперь как будто не может простить, что мы не похоронили его на родине... Теперь это и моя земля! — вдруг выкрикнула она.— Я не смогу отсюда уехать. Отец и сын...
      — Пойдем,— повторил он.— Поздно.
      В углу комнаты, на сейфе, красным жаром пылал раскаленный рефлектор, но все равно было холодно. Закутавшись в зеленый шарф, он сидел, склонясь над геологической картой.
      ...Тайга, ощетинившаяся сучьями, в завалах мертвяка. Желтые, как в половодье, реки, вспухшие от бесконечных дождей. В палатке на мокрой кошме — Ряшенцев. Пылающий лоб, ввалившиеся глаза и руки беспомощные, что-то ищущие. Его нужно было нести в ближайший поселок... Два года работы парней из поисково-съемочной партии. Два года, и вот результат — карта. Измайлов стряхнул пепел. Во рту было сухо, горечь обметала губы.
      “Надежды. Одни надежды”,— думал он.
      Тонкий, мучнистый снег все еще сеялся, когда он вышел на улицу, плавно опускался на лицо, на руки. Поблескивала, искрилась укатанная дорога.
      Дома была одна дочь. Измайлов снял пальто, бросил на кровать ушанку.
      — Мать еще в школе?
      — Ага! А ты будешь сейчас мне читать. Я никуда тебя не отпущу!
      Усмехаясь, он смотрел в умные широкие глаза — в них было какое-то недетское упрямство. Цепкой хваткой эта не родная по крови, но давно уже родная по жизни, давно уже ставшая близкой, дочь держала его.
      — Давай читай.
      — Ты маленький тиран.
      — Тиран? А что это?
      Измайлов пожал плечами, лег на кровать, а потом стал добросовестно читать о старом волшебнике, о приключениях девочки, унесенной ураганом в чужую страну, о жителях этой страны и еще о чем-то.
      — Ты сама должна читать, ты уже во втором классе,— он вдруг отложил книгу.
      — Плохо читаешь. Без всякого выражения,— недовольно перебила дочь.— По радио лучше читают.
      — Но я же не артист,— оправдывался Измайлов.— Я же... так...
      — А почему у всех у других отцы молодые, а ты старый?
      — Потому... что я уже старый,— отвечал он.
      — А почему мама молодая?
      — Она молодая, потому что она еще молодая... Ты слушай, я же читаю...
      Наконец он умолк.
      — Может, хватит?
      — Ну вот!
      — Поиграй одна, посуду вон вымой, что ли... А мне дело одно сегодня надо кончить. Я пойду, ладно?
     
      Черный барак конторы. Большой висячий замок, заледеневший на ветру. Ключ с резким скрежетом пролез в скважину. Он распахнул дверь, щелкнул выключателем. На крыльцо, на стелющийся поземкой снег легла узкая полоса света.
      И снова карты, полевые дневники. Снова холодный окуляр микроскопа и багрово-красное зарево шлифа, стекло с наклеенной на него прозрачной, почти невидимой пластинкой породы. Ссутулившись, накинув на плечи пальто, Измайлов сидел у стола, задумчиво курил.
      Он любил тишину. Любил ее в эти вечерние одинокие часы. Положив где-нибудь рядом папиросу, морщась от дыма, он снова и снова просматривал геологические разрезы. “Факты, предположения... Этого мало! Нужна идея... Идея! Тогда еще можно и надеяться, можно жить”,— снова и снова думал он.
      Светлые полосы бросали в темноту ночи, в шалую игру ветра окна конторы...


2

      Одра-баш — старый, почти уже отработанный рудник, живущий последними жалкими крохами руды, судорожно агонизирующий от железного голода, идущий на любые ухищрения ради продления своей жизни. Двухэтажный деревянный дом, занесенный снегом. И две тропы, прорубленные в снегу, два входа: первый — в детские ясли, второй — в контору бурразведки, в прокуренное святилище поисково-съемочной партии. Еще темно, и снег совсем синий — какая-то прозрачная холодная мгла разлита вокруг; и крыши домов, и дорога, и там, вдали, сросшиеся с небом горы — все в ожидании рассвета.
      Обшарпанный коридор, забитый ящиками с образцами и керном. Огромные комнаты, забитые столами, шкафами и стеллажами с полевыми дневниками, картами, схемами.
      — Ну что, бумажные крысы, начнем трудиться? Вчера читал книжку киевских коллег,— затягиваясь сигаретой, бубнил Игонин.— Отрицают, черти, все оледенения. И убедительно! Ведро аргументов. Но самое убийственное — находки мамонтов за Полярным кругом. В физиологии дело! Оказывается, перед течкой мамонты ходили туда охлаждать свои семенники. Вот только как они про это дело узнали, понять не могу!
      Светало. Нетронутый снег и чистое далекое небо были как бы двумя мирами. На небе алели рассветные брызги, а за окном на снегу и на горах лежали длинные ветвистые тени. Дощатые постройки, сараи, дальше — изрытая бульдозерами дорога вверх, в горы, и мощная грязно-белая стена карьера. И снег, снег.
      — Кандома! Кандома! Я — Одра-баш! Одра-баш! Прием! — склонившись над рацией, прижав микрофон трубки вплотную ко рту, безумствовал Спейт. Полуцыган, полунемец, худой и тонкий, замначальника участка был голосист — что-то металлически жесткое и тонкое прорезалось всегда в его захлебывающемся птичьем клекоте.— Ничего хорошего. Идем по пустой породе. Идем по пустой породе! Первая — двенадцать метров, авария... Третья скважина — триста двадцать семь. Дальше. Прошу оставить два водяных манометра для Одрабашского участка. Как понял? Прием! По пустой породе! Идем по пустой породе... Теперь ход... Примите ход... Конь Б-1 — Д-2. Конь — безумец-1 — Дина-2...
      Отгораживаясь от его крика рукой, навалившись локтем на стол, рядом сидел Измайлов. И тяжело было ему от своих мыслей.
      Рудник обречен, и надежд пока не было никаких.
      “Никаких”,— думал он.
      — Недоучет самих факторов — раз, игнорирование данных — два... Вот, скажем...— начальник поисково-съемочной партии Горбатенко циркулем медленно вел по карте,— вот... Поэтому я так и нарисовал. При учете фактических данных, если относиться к ним без предубеждения, получается пологое залегание железоносной толщи. Это, во-первых...
      — При учете данных, Виктор Григорьевич, никакого выполаживания не происходит! Именно факты свидетельствуют против нас.
      — Вот здесь... Смотрите! Хребтик огибается со всех сторон туфами. Это тоже говорит не в пользу крутого падения, хотя здесь и нет ни одного замера!
      Измайлов дружески улыбнулся.
      — Нарисовано у вас красиво, не спорю. Но мне не красота ваших рисунков нужна, а красота доказательств. Куда вы мне прикажете совать скважины, где искать руду при таком взгляде на геологию района? — уже жестче, уже злее метал он слова.— Мало того, что дезориентируете нас, разведчиков. Вы дезориентируете и руководство экспедиции! Я не верю этой вашей карте!
      — Простите, Рустам Ибрагимович, простите! — в голосе Горбатенко тлела ярость.— Насколько я знаю, вы всего лишь бывший хозяйственник, администратор.
      — Я геолог по образованию.
      — Насколько я знаю, биография ваша в прошлом далеко не блестяща, иначе бы вас не сунули сюда начальником участка... доживать! Кто дал право вам диктовать и навязывать свои взгляды, тем более что опыта работы в этом районе у вас практически нет?! Занимайтесь своими делами!
      Измайлов уже не улыбался.
      — Да, в моей жизни было все. Но сейчас мы обсуждаем не ее зигзаги. Быть или не быть руднику — вот что меня интересует. И точная логика мысли, профессионализм нужны всем. В том числе и тем, у кого биография идет пока по восходящей кривой, кто считает, что съел собаку...
      И снова ярко пылал в углу огромным красным зрачком рефлектор. И опять за окном, как и ранним утром, шли голубые тени, и солнце уходило за горы, пряталось там, оставляя на небе лишь узкую багровую полосу.
      А вечером, дома, навалилось другое.
      — За эти годы я почти уже все забыла! — кричала жена.— А я инженер. Зачем мне эти уроки истории в школе? Кто возьмет меня на работу, даже если мы и переедем потом в город?! Что я теперь могу?
      — Ну тише, успокойся, соседи...— Измайлов, не присаживаясь, ходил по комнате.— Есть испытание человека славой. Есть пора бесславья. Когда ты вышла за меня замуж, я был начальником экспедиции. Конечно, я сулил тебе другую жизнь...
      — Разве я об этом? Тебе трудно, я понимаю! Но мне, мне!.. А может, мне уехать? Здесь все гибнет— и рудник, и... Вся ваша работа — кому она нужна? Вы все занимаетесь здесь мертвым делом. Мертвым! А я боюсь. Я боюсь, что и с нами, со мной, с Майкой что-нибудь случится.
      Он понимал ее, всех охватывала здесь тоска. Тоска по городу, по людям. Тоска по жизни. Но когда вечера пусты и длинны, а вокруг ночь, и ты один в этой ночи... Он знал это состояние, когда только далекий свет звезд над тобой, над рано уснувшим маленьким поселком в горах, и слышно, как хрустнула ветка, сломанная ветром, а страшный лик одиночества глядит на тебя отовсюду — и из снега, и из кустов, что на обочине дороги, и из любого дома, где светятся окна... Рано или поздно... Двадцать лет разницы... Пусть лучше рано.
      — Если не можешь... Если не можешь больше — уезжай.
      Он боялся таких дней, но знал, чувствовал, что рано или поздно останется в этой ночи один.
      — Я устал,— сказал он.— Ничего я больше не хочу. Устал.
      Не отвечая, жена долго, невидяще глядела сквозь него.
     
      Квартира Игонина была чем-то вроде клуба.
      Сыграли два круга распасовок. Спейт ставил условия.
      — До трех часов ночи! Мизер кабальный. В пульке сто, стоимость виста— полкопейки. Не против?
      — Валяй! — орал Игонин.— Валяй!
      И снова веером ложились на столе у каждого карты.
      — Шесть первых.
      — Шесть четвертых.
      Спейту не везло. На горке взвинтилась сумасшедшая цифра. Чтобы перебить карты, он начал стучать, играя и на первой руке.
      — Пас,— улыбался Игонин.
      — Пас,— улыбалась Татарникова.
      — Мне кажется, милый Спейт, вы не понимаете смысла игры. Надо списываться, а вы написываетесь,— потирая пальцами усталые глаза, со слабой улыбкой на сером лице, говорил Измайлов.
      — Ничего! На днях зарплата. Как-нибудь спишется!
      Все терялось в сизом прогорклом дыму. Он пластами недвижно висел над столом. В узком графине водка светилась уже только на самом дне, среди лимонных корок.
      — Лишь бы подхалтурить. Без фальши не могут!.. Шедевральный перл! — кривя в усмешке тонкие губы и разгибая газету, бормотал Игонин.— Вот!.. “Люди работали с предельным напряжением. Горы еще не знали такого”. Это про открытие белкинских фосфоритов. “Пришел конец медвежьему покою”. Пардон! “Пришел конец покою медвежьего угла!”
      — Бросьте, пожалуйста, всю эту литературу,— вежливо попросил Измайлов.
      — Терпение, Рустам Ибрагимович!.. Теперь понятно, почему нам не везет! “Только тот может называться первооткрывателем, кто видит романтику в обыкновенном куске породы, кому ветры шепчут это слово!..” Нам не шепчут! Почему нам никто ничего не шепчет, а?.. Протащить бы хоть раз в маршрут по водоразделу этого сморчка!..
      — Вернемся к игре, господа!
      Обветшавшие от пальцев карты и нескончаемая вода речей.
      — Мне опять приснились Марат и отец,— сказала жена утром, когда Измайлов проснулся...


3

      Замедленно кружащееся, как бумажный кораблик, движение времени. Первый день весны.
      Вязкая от грязи, уже совсем не зимняя дорога петляла, сползала по склону вниз, к излуке набухшего полой водой Тельбеса. Высоко над головой, над пиками черных елей, как и год назад, плыли вагонетки подвесной канатной дороги. Он свернул на тропинку. Он не понимал сам, что привело его сюда. Маленький холмик — могила сына... И это тоже была жизнь.
      Он был стар — даже не годами, а поражениями, сквозь которые шел,— и жила боль, что сына уже никогда не будет. Не будет сына... А может, ему, сыну, судьба доверила бы исполнить то, что не сумел сделать он сам? Он хотел бы быть бессмертным. И знал, что должен, должен быть бессмертным, иначе зачем все?.. Зачем все, если нет бессмертия на земле!..
      Домой он вернулся поздно. Раздевшись у двери, тихо, в одних носках, прошел в свою комнату. Но жена не спала. Она ждала его, сидя на кровати, прислонившись к стене, уставшая, с встревоженными глазами...
      — Я добьюсь, я добьюсь! У меня нет ничего, кроме интуиции, кроме предчувствия. Но оно никогда не обманывало меня, никогда! — возбужденно шептал он.— Что мы? Лишь миг. Между прошлым и будущим. Так надо наполнить его. Мощью своей, добром... Жизнь — это когда клинок о клинок. Камень о камень. Сталь о сталь! Я был сейчас у Марата. Там. Я понимаю... Я знаю, что такое для тебя его гибель и смерть отца. А гибель Ряшенцева, которого ребята не успели донести до поселка?.. Которого донесли уже мертвым!.. Мы слишком многим связаны с этой землей. Горем своим связаны, надеждами! И чтобы жизнь прекратилась здесь после нашего ухода? Не поражение, а победа, понимаешь? Победа нужна. Каждому из нас нужна! Если ты и я, если мы все здесь не навеки, то зачем мы? Ведь кто-то нас позвал сюда, ведь ради чего-то мы живем здесь, в этой дьявольской глуши! И ради чего все эти смерти?! — шептал он.— И зачем мы сами, если мы не навеки здесь? Зачем? Я устал. Я хочу говорить. Я устал не говорить! Ты чувствовала себя когда-нибудь тенью, чувствовала, что ты не существуешь? У каждого свой срок исполнения желаний, своя судьба... Но когда же придет мой час, исполнение моих желаний?.. А может, надо просто жить? Жить как можно сильнее, ярче? Наслаждаться жизнью! Мы словно забыли, что не бессмертны. Надеемся на какое-то счастливое завтра, как будто нашей короткой жизни хватит на все завтра.
      Где-то под сердцем, покалывая, заиграла вдруг ледяная игла — жало одиночества.
      — Мир сух, безличен. Жизнь любит трезвенников. Я не осуждаю их, нет!.. Пусть живут, пусть благоденствуют. Но... вакуум! Воздух нужен! Или быть добропорядочным бюргером, лишь отбывать свой срок на земле?.. Не знаю. У меня нет ничего, кроме предчувствия. Так... что-то почти неосязаемое! Но я чувствую, чувствую!..
      Ничто не хочет умирать. Не хотят умирать города и поселки.
      Одра-баш — старый, почти уже отработанный рудник, живущий последними жалкими крохами, идущий на любые ухищрения, чтобы оттянуть предел своей жизни...
      Пустые двухэтажные дома со скрипящими на петлях дверьми, с опутанными паутиной окнами. Дома, в которых уже нет человеческого тепла. Их становилось в поселке все больше и больше. Сколько их, заброшенных приисков и рудников, следов былой жизни, рассыпано в горах по распадкам. И появится еще один. И год от года будет стираться память о нем, пока не исчезнет совершенно...
      И настал новый день.
      — Халтурщики, разъязви вас!.. Коптить небо сюда приехали, да? Коптить?
      Измайлов остановился. Какой-то мужик, высокий, длиннорукий, загородил дорогу.
      — Полегче, старый. Полегче.
      — А я те говорю, ищи! — хватая Измайлова за рукав, орал он.— У меня дети здесь вымахали. Я пацаном ишачить еще начал, а сейчас как ты — седой! Что теперь, сматываться отсюда? Вон уж все, как крысы, бечь начинают. А не бечь, так сокращения!.. А я? Куда я с такой оравой? Опять же корова! Куда я ее? Внуки там, старуха? Куда? В Шерегеш ехать иль в Шалым? А у меня дом свой здесь...
      — Есть руда — найдем. И тебе на землю вытаскивать ее придется. А нет ничего, поедешь в тот же Шерегеш. Привыкнешь.
      — А я тебе говорю, ищи! Я, может, подохнуть здесь желаю. А ты меня гонишь. Зачем ты меня гонишь? —визгливо, размазывая по мокрому лицу пьяные слезы, кричал мужик.— Я всю жизнь здесь под землей провел, а ты меня... За что? А может, я здесь и хочу остановиться как раз! Определиться совсем! И чтобы могила моя была здесь!
      Измайлов ничего не сказал ему больше. Он вспомнил снова о сыне.
      Воронка старого заброшенного карьера невдалеке от поселка и на дне его, на пятидесятиметровой глубине —маленькое тельце, словно распятое на камнях...

      Короткой резкой дробью зазвонил телефон. Он стоял в кабинете на столе, и оттуда, из темной холодной дыры, разнеслась по всему первому этажу его нервная трель.
      — Рустам Ибрагимович! — крикнул кто-то.
      Измайлов прошел в свой кабинет. С буровой звонил сменный мастер.
      — Ибрагимович? Ты?.. Тяжелый черный керн, понимаешь? На забое то же самое. Вроде магнетит. Так что... вот! Ковырнул.
      — Сколько прошли?
      — Два... с половиной.
      Тонко и бесконечно запел гудок.
      Руда!..
      Измайлов вдруг растерялся. В его жизни было все —урановая лихорадка, нефтяной ажиотаж, золотой бум. И все лопалось, как мыльные пузыри. Оставалась лишь горечь похмелья, дымка прекрасных воспоминаний. Лишь бы этот день не превратился тоже в насмешку.
      Он медленно вошел в комнату, где сидели геологи из поисково-съемочной партии.
      — Руда пошла.
      — Руда? Сколько прошли?
      — Около двух с половиной метров.
      Горбатенко, Спейт, Игонин... Они выскочили на улицу почти всей конторой...


4

      Скважину бурили далеко за карьером. Дорога, изрытая и измочаленная бульдозером, тонкой спиралью вилась в гору. Поселок с его хаотичной разбросанностью кривых улочек оставался где-то далеко внизу. Зеленеющие горбы сопок, уходящие к горизонту, холодный ледяной свет далекого двурогого Мустага.
      Панорама раздвигалась, ширилась, вбирая в себя все больше пространства и неба. Айсберги туч, горные хребты, голый осинник и за логом высокая тренога скважины. Тускло посвечивали на солнце узкие желтые сигары штанг.
      Летом с молотками в руках ребята из партии обхаживали и окрестности Одра-баша. Месторождение тоже входило в площадь исследуемого листа. И обломок. Острый, тяжелый обломок руды, найденный в зоне X в верховье одного из логов. Лихорадка нетерпения вновь вспыхнула с того дня. Обломок стал первым туманным следом.
      Линии шурфов, буровые профиля... Деньги на них были чуть ли не силой вырваны им в управлении. Чем черт не шутит? В конце концов, может, еще не смерть? Лишь бы не исчезла руда, не выклинилась через какой-нибудь метр. Лишь бы было что-то стоящее.
      Измайлов открыл дверь сруба. Пахнуло теплом и гулом. В углу штабелями высились ящики, тонкие черные болванки керна были еще мокрыми от воды. Парень в берете промывал их в воде и укладывал по порядку в желобы.
      Татарникова, старший геолог участка, была уже здесь.
      — Ого! Сколько бездельников!
      Она засмеялась, и на темном лице ярко блеснули зубы.
      — Ну как? Выклинкой не пахнет? — осторожно спросил Измайлов.
      — Не знаю.
      Он нагнулся, заглянул через плечо Татарниковой в журнал документации. Обычная запись. Обычный неразборчивый почерк.
      — Интересно, сколько железа в руде? Процентов пятьдесят будет, а? — пробормотал Горбатенко.— На химанализ бы надо сразу дать. Фосфор посмотреть, серу.
      — Разевай рот... До тридцати пяти набежало бы. Дряни до черта! — сказала Татарникова, не поднимая головы.
      — А что если по этому поводу устроить небольшой выпивон с битьем посуды и маленьким мордобоем,— предложил Игонин.— А? Как?
      Измайлов взял в руки обломок керна. Руда была тяжелой и иссиня-черной, отливала на сколе слабым металлическим блеском.
      Он вспомнил вдруг пьяного горняка, но тут же осторожность взяла в нем верх.
      — Все может оказаться первоклассным блефом. Как на Кайлюкол-Бажи — небольшая линза, и вся радость пшикнула бенгальским огнем. Но кое-что, конечно, интересно,— осторожно говорил он.— Кое-что... Если только,— не удержался он,— если надежда на рудоносность участка...— Он опять помедлил.— Представление о назначении всей зоны X может быть переиграно. Может быть переиграна и Казанкольская группа аномалий, и Береговая, и Уйзокская! Хотя... хотя все может оказаться и блефом. Обычным блефом.
      Здесь он хитрил сам с собой. В душе жило, жило предчувствие. Но он боялся верить, боялся сглазить, спугнуть удачу, и потому притворялся, как мальчик.
      Он закурил, вышел из сруба. Поселок был внизу. Измайлов смотрел на маленькие кубики домов, лепившиеся к голове сопки,— а там, еще ниже, в скальных обрывах, чернел Тельбес,— и он смотрел на кубики домов и на черную нить реки среди сопок и думал о том, что уже давно прирос сердцем к этой земле...
      Или пропеть последнюю заупокойную мессу, или оживить святой водой. Или панихида, или купель! И, может быть, все-таки не зря они были здесь? И не зря пришли в этот мир?..

      Перед рассветом опять брызнул дождик, и дороги тут же развезло, расквасило. Земля, насквозь пропитанная влагой, чавкала, хватала за ноги, окатывала штаны бурым сиропом. Измайлов, скользя, выбрел от дома за дорогу и, найдя место посуше, присел. Внизу, под крутым, обрывистым склоном, как и два года назад, как и в детстве, как и всегда, катил свои бесконечные воды Тельбес. Плелась, пыхтела, плевалась папиросным дымком на стальной глади воды моторка — тоненькое перышко, листик рябины. Кого она тащила на своей спине с верховьев? Неровными пятнами пламенело на реке солнце, и когда моторка попала в одно из них, то на мгновение словно исчезла, растворилась в нем. Измайлов сидел расслабленный, вялый, с наслаждением вкушая чистый воздух утра, словно готовя себя к прыжку в новый день. Там уже не будет времени для расслабленности. Минуты одиночества, покоя, когда ничто не понуждало к действию, были редки — утром ли над Тельбесом или порой у иллюминатора МИ-4, когда, добираясь до экспедиции, часами висишь над однообразной тайгой, а грохот лопастей уничтожает желание общения с кем-либо. Но они были нужны, необходимы ему, эти минуты забвения самого себя. Они были нужны, потому что только в эти минуты с него словно сползала шкура начальника участка. Когда-то он таскал на себе шкуру начальника геологоразведочной экспедиции, чуть ли не единовластного хозяина обширных пространств в междуречье Оби и Иртыша со всем живым и неживым, что заключалось в них. И с тех пор эта шкура хозяина, эта тяжесть ответственности, к которой он привык, которую чувствовал на себе и днем, и ночью, и в часы работы, и даже в часы застольных празднеств, которая постепенно стала его внутренней сутью, клочьями сползала с него лишь в минуты одиночества. В такие минуты он становился просто человеком. Маленьким человеком, сидящим ранним утром на сопке, на пустынной скале над рекой, змеившейся далеко внизу. Один среди необозримого пространства.
      Моторка уже давно протаранила узкое тело реки и растворилась вдали, а Измайлов все сидел, забывшись, и глядел на реку. Потом встал, побрел в контору участка, стегая прутом по сапогу...

      Сквозь шорох и треск разрядов из телефонной трубки, покоящейся в ладони возле настороженного уха, из старого хрипящего динамика, подсоединенного к РСО-5М, вкатывалась в его кабинет скороговорка заброшенных в глушь тайги участков и буровых. Шла ежеутренняя планерка, которую проводили начальник и главный геолог экспедиции.
      — Промывку не сделали до конца. Промывочный агрегат накрылся! Болты надо, болты! Как понял? Прием!
      — Вас понял, вас понял,— бормотала база.— Какие болты? Где болты? Как рудное тело себя ведет, рудное тело? Прием!
      — Болты! Для мягкого соединения кардана к промывочному агрегату! — надрывался в крике Измайлов.— Руда идет, выклинки пока нет, нет! Болты нужно, болты! Вторично прошу два водяных манометра! Два водяных манометра! Прием.
      — Забросим! Третьим рейсом на МИ-4 забросим. И болты тоже! Этим же вертолетом со всеми разведматериалами, со всеми наметками вместе с Татарниковой прибыть на базу! На базу! С Татарниковой! Как понял? Прием!
      — Вас понял! Татарникова больна, буду один! Татарникова больна, буду один. Как понял? Прием!
      — Понял, понял! Хорошо! Алло! Сухаринка, Сухаринка!..
      И уже Сухаринка простуженно говорила о чем-то своем — о том, что настил полов буровой и прокладка водяной линии закончены, что артиллерийский тягач пока еще на ходу, но барахлит, что позарез нужно два баллона бензина и один баллон масла, что настлали лежневку и сегодня будут приступать к подъему вышки и монтажу стрелы.
      Измайлов слышал всю эту утреннюю перекличку голосов — десятки, сотни километров пустого пространства, где ни жилья, ни людей, разделяли их,— но мыслями он все время был здесь, на своем месторождении. Старый и, казалось бы, изученный вдоль и поперек Одра-баш мало кого интересовал в последние годы. Для всех, почти для всех, он был уже битой картой. Куш здесь был уже сорван. Но вот в одной из скважин, пробуренных в зоне X, пошла железная руда. И что, если это крупный козырь?
      МИ-4 прилетел лишь после обеда.
      Измайлов плюхнулся на первое же попавшееся сиденье. Внизу под взмывшим наискосок к небу вертолетом мелькнули кривые улочки с чахлыми прутиками берез, старенькие строения Одра-баша поползли, взвиваясь, по голове сопки, запламенел и пропал островок осинника у больничного городка...
      Мерзлая, обросшая мхом и лесами земля. Можно и час, и два, и три висеть над ней на вертолете, а в глазах будут стоять все те же болота, кривые, засохшие сосны и лиственницы. Черная земля. И над ней плоское небо...
      Он летел над сопками Горной Шории, а в памяти, в глазах жила мансийская пустыня. Сколько лет он провел на той земле?
      Ему вспомнилось, как таким же весенним днем несколько лет назад — и тоже на МИ-4 — он летел на расправу.
      Не дожидаясь распутицы, не обнаружив на каротажных диаграммах ничего любопытного, он самовольно снял тогда с одной из якобы перспективных площадей буровые станки — зачем тратить деньги и время? — и быстро перетащил их на тракторах по исчезающему зимнику на салымскую структуру, только что подготовленную сейсмиками... Сколько посыпалось грозных радиограмм, шпынявших за самоуправство! Но не тащить же станки сквозь тайгу обратно. Да и нельзя уже было их тащить. Вскрылась, задышала водой земля... Спасти от обвинений в анархизме, в разбазаривании государственных средств могла только победа. Но при испытаниях скважина брызнула лишь фонтанчиком грязной воды с нефтяной пленкой. Ошибка при цементаже, элементарная, глупая ошибка, но какой крови она стоила ему! А через несколько месяцев под пол одной из буровых на Салыме с ревом ударила мощная маслянистая струя. “Обсалымился? — хотелось кричать ему тогда.— Обсалымился?” Но о нем уже не вспоминали. Постарались не вспоминать.
      Расчищенная от леса площадка мелькнула внизу. Какая же это скважина? Измайлов прижался лбом к стеклу плотнее — трава растет, кустики какие-то уже торчат... Когда же это было?
      Жизнь била его всегда в тот момент, когда казалось, что до победы осталось всего несколько мгновений. Она свалила его наземь и здесь... Выброс глинистого раствора, открытый газовый фонтан с пожаром. Пламя взметнулось на сорок метров... Надо было сразу же закрыть превентор, останавливать двигатель. От страха вахта разбежалась, саданула искра... Измайлов поморщился — в памяти словно отпечаталось, как сломалась, рухнула на землю стальная громада вышки, ставшая в огне мягкой, как воск. Обгоревший труп среди обгорелого железа... Бесконечные объяснения с главком, прокуратурой.
      Вертолет гудел, и ничего не было слышно в его свистящем вое, а Измайлов все смотрел и смотрел вниз. Земля, казалось, не двигалась, словно застыв где-то внизу, под толстым упругим колесом МИ-4. Там, на земле, были его победы и поражения. Поражение могло стать в последний момент победой. И победа — поражением.
      После той аварии он перевелся в другое геологическое управление, его ткнули на подыхающий Одра-баш начальником разведочного участка. И пришлось заняться совсем другим делом — рудными полезными ископаемыми. Никто не верил в будущее старого рудника, не все ли равно, кто отпоет его кончину... Судьба старого Одра-баша и его, сагдеевская, судьба были схожи. Закат рудника, закат человека... Но ведь шла руда в одной из скважин. Шла!.. А что, если и она выкинет какой-нибудь фокус? Что, если победа и здесь превратится в поражение? Что останется тогда? Воспоминания, старые обиды? Он не мог жить воспоминаниями. Он не чувствовал себя побежденным. Как хлеба, как воды — голодному, иссохшему в жажде!.. Только ее, чистой воды победы жаждал он. И мало кто знал еще, что Одра-баш был его родиной. Почти родиной. Там прошло все детство — первым начальником рудника, самым первым, был его отец... Это он когда-то, лет сорок назад, пробивал в сопках первые горные выработки, строил поселок, организовывал жизнь в краю, где до этого никогда не было человеческого жилья... И он, Сагдеев, силой вырвал смету на доразведку Одра-баша — ставкой была вся дальнейшая карьера. Все повторялось почти с буквальной точностью. Снова кричали в лицо: “Вы авантюрист! Вы что, хотите зарыть в землю государственные средства?” И была лишь интуиция, которая никогда его не подводила. Одна интуиция. И боль за землю своего детства. Боль и вера.
      Когда в иллюминаторе вертолета мелькнула А-образная телевышка Кандомска, а в глаза посыпались дома поселка, когда затем МИ-4 мягко, как на подушку, опустился неподалеку от конторы экспедиции на бревенчатый настил, тайга, казавшаяся сверху хлипкой, прозрачной для взгляда, тяжелой стеной встала рядом, Измайлов поспешно спрыгнул на гать, будничным шагом, прыгая с кочки на кочку, пошел к конторе, таща в руках портфель с документацией, геологическими разрезами и планами. Он уже был готов к любому бою...


5

      Возвращался он домой на другой день уже на поезде, и не с базы экспедиции, а из города, — пришлось срочно вылететь в геологическое управление. Но, несмотря на множество дел, на долгую дорогу и бессонную ночь, в душе жило что-то, что поднимало настроение и давало силы. Были согласованы и утверждены буровые профили — и в тех точках, которые он вместе с Татарниковой наметил. Было дано добро и на выделение дополнительных средств — на доразведку Одра-баша. И всего этого было уже много для души...
      Все глуше и глуше был дробный бой колес. Выплюнув папиросу, он крепче схватился за поручень, спустился на перрон. Кругом сновали, суетились люди. Рядом, вывернувшись неожиданно из-за окутанного паром паровоза, замаячил кто-то высокий, черный.
      — Слушай!..— ткнулся он в ухо Измайлова.— Два дня назад сдал багаж. У кого узнать, отправили его, нет?
      — Что? Багаж? Какой багаж?
      — Рустам Ибрагимович? — голос был вроде знакомый. — Хотел вот... Багаж вот надо обратно забрать. Теща все!..— человек выругался, махнул рукой.— На родину, на Украину собрались. Все равно, думаю. А сейчас вроде чего-то замаячило, а?! Багаж вот надо обратно забрать, а вдруг его отправили уже? А?
      Не ответив, Измайлов, ссутулив плечи и по обыкновению смотря вниз, в землю,— профессиональная привычка, что ли? — быстро зашагал напрямик по станционным путям.
      У угольного склада, сбившись в кучу, толпились люди. Тут же — огромная, сверкающая в луче направленного на нее прожектора, изъеденная с одного бока гора черного антрацита. Сюда, ревя моторами, подваливали днем тяжелые самосвалы за углем для рудника и обогатительной фабрики, сюда, к приходу поезда, натруженно сипя, подползал и старый “студебеккер”, переоборудованный в пассажирский фургон. Пропитанное паровозным дымом и прорезанное белыми клубящимися ножами прожекторов небо над станцией переливалось, текло и меркло, уходя подчас в черные слюдяные провалы. Моросил дождь. Тонко и истошно заплакал вдруг на чьих-то руках ребенок. Уйдя в воротник пальто, закрыв глаза, сидел он на лежащем у дороги бревне.
      Пришел кто-то со станции, сказал, что машина на ремонте. Сначала Измайлов брел со всеми, но постепенно ушел вперед, все ускоряя и ускоряя шаг, и вскоре пристанционный поселок Мундыбаш с его размытым, туманным заревом огней остался позади. Пробитая в горах дорога то ниспадала в лог, то длинными петлями взметывалась опять на сопку. Он шел, а в лицо бил и бил сырой ветер гор.
      Многоголосый собачий вой донесся сначала словно эхо. Понемногу нарастая, тоскливо возносясь в вышину, он звенел, ширился, рос,— черная дорога, черный пихтач вокруг — что-то жуткое, тайное услышалось вдруг в этом нестихающем вое, в его безысходности. Внизу, в распадке, там, где находился склад взрывчатых веществ, притушенные лесом, замерцали огни.
      “Почти уже рудник”,— устало, но с облегчением подумал он.

      Щи в тарелке были пахучие, наваристые, с тяжелыми крупными шматками мяса, с полупрозрачной пленкой жира. Дом был всегда для него крепостью, где можно было залечить раны, накопить силы, гаванью, оберегающей от штормов. И, размякнув от еды, от тепла, оттого, что дорога была позади и все в этой дороге было хорошо, и от предчувствия победы — победа лежала на этой дороге и до нее надо было только дойти,— он улыбался.
      Свет настольной лампы освещал лишь угол стола. Жена стояла в другом конце комнаты, прислонившись к стене, скрестив руки.
      — Так... Ничего особенного... Утвердили точки для бурения. Чем черт не шутит, может, не все еще потеряно?! Запасов руды здесь на несколько месяцев, но, может, придет другой час для Одра-баша? — возбужденно говорил он.— А закрыть рудник — значит закрыть и обогатительную фабрику. Дело не только в трагедии многих людей, которые будут вынуждены сниматься с обжитых мест. А металлургический комбинат в Кузнецке? Он уже сейчас задыхается от голода. Ему уже не хватает руды Шалыма, Шерегеша, Таштагола! Надо будет возить руду из Казахстана, с Украины...
      Поднявшись, он подошел к окну, распахнул форточку; порывшись в карманах, выудил разорванную, почти пустую пачку папирос. Но курить не хотелось, и после первой же затяжки он щелчком швырнул горящий окурок, машинально проследив за мелькнувшим, как искра, следом, потом придвинулся к столу, запил табачную горечь холодным рассолом.
      — Устал. Полежу хоть часа два до работы.— Жена не шелохнулась.
      Глаза ее были какие-то невидящие, остановившиеся.
      — Что с тобой? — спросил он.— Ты устала?
      — Я не могу больше... жить здесь.
      — Что? Ты опять... об этом?..
      Он хотел что-то сказать, спросить и не смог.
      — Да, устала. От снегов устала. От гор. От одиночества. От не моей — чужой работы. Я устала жить здесь. Я вообще... устала жить. Ты фанатик, твое место везде, где бы ты ни жил, а мое где? Мое не везде. И потом, потом... со смертью Марата между нами оборвалась последняя нить. Все оборвалось. Все...
      Измайлов молчал.
      — Я собрала... вещи...— Она не стала дожидаться его ответа.— Завтра проводишь нас.
      Он взглянул на нее, но тут же поспешно отвел глаза.


6

      Улица. Двухэтажный деревянный дом, заросший расцветающей черемухой. И две тропы, два входа: первый — в детские ясли, второй — в контору бурразведки, в прокуренное святилище поисково-съемочной партии. Обшарпанный длинный коридор, забитый ящиками с образцами и керном. Огромные комнаты, забитые столами и шкафами. И тринадцать человек — чертова дюжина дипломированной геологической интеллигенции.
      Там, за верстами — огни ночных городов, маета знакомых и незнакомых лиц, там жизнь, а здесь — всего лишь около десятка улочек, на которых редко встретишь прохожего, одиночество стен, из которых не выбраться, запоздалое эхо того, что творится на большой земле. Здесь выморочная вечная тишина гор с редкими заброшенными приисками и рудниками, из которых уже ушла жизнь.
      Невозможно вечно корпеть дома над книгами, невозможно навечно замкнуться в своем уюте, человеку нужно человеческое. Чувствовать рядом плечо товарища, ощущать свою причастность друг к другу, свое родство, в конце концов просто поднять над столом граненые, наполненные прозрачной водкой стаканы...
      — Давайте все же по наперстку — за рудник! Собрались по этому поводу, а не пили. Нехорошо, нехорошо! — пересыпая слова смешком, тянул Измайлов. — Что за интеллигенция пошла? Лакает водку без тостов, без всяких слов!
      Его вдруг затошнило. Он встал и, высвободившись из груды скученных в круг стульев, вышел в коридор, толкнулся в наружную дверь. Рядом на столбе раскачивался фонарь. Расцветший у крыльца огромный куст черемухи то вспыхивал бело и ярко, то уходил в тень. Черное небо в звездной пыли, в тихом пожаре туманностей — в нем было что-то бесконечное.
      Он долго стоял, прислонившись к косяку. Дом, в котором он жил, был рядом. Но окна его квартиры были черны. И он смотрел в эти черные окна, боясь даже подумать о том, что и сегодня ему придется войти в этот пустой дом, и завтра, и... Он знал, что такое дом, из которого ушла жизнь.
      А потом — снова шум, гомон, крики...
      Горбатенко отвел Измайлова в угол, посадил на стул, сам взгромоздился рядом, подпирая стену, большой, рыхлый, длиннорукий.
      — Ну их... этих болтунов. Рустам Ибрагимович, мусолят чепуху. Здесь лучше.
      Измайлов задумчиво пожевал шероховатые губы, отер рукой красное, потное лицо.
      — Ну... что тебе?
      — Я смотрел в последние дни материалы Коргонского месторождения. Там, как и у нас, как и в зоне X, два типа руд. Гематитовые и магнетитовые. В остальном — аналогия тоже поразительная... Если взять за основу вашу точку зрения...
      — Ничего, Виктор. Мы еще с тобой сработаемся, поймем друг друга. Как-нибудь поймем. Не сразу, но поймем...
      И Измайлов говорил, говорил, а в глазах, остекленевших, неподвижных глазах, была дверь в собственную квартиру и пустые комнаты. И кружилась голова. Ломило в висках... Над грязным, замусоренным объедками столом расплывалось сизое облако табачного дыма.
      Он снова вышел в коридор, нашарил дверь, ввалился в свой пустой кабинет.
      — Узнать, надо узнать... — облапил трубку телефона.— Вторую буровую прошу...
      В трубке что-то гудело, щелкало.
      — Да.
      — Борис? Как там... как, есть еще руда, идет? — спросил он.
      — А-а!.. Ибрагимович? Нет. Нет сейчас... ни черта. Какие-то другие породы. Ну эти... красноватые такие. Туфы, что ли?
      Измайлов бросил трубку, пнул ногой стул.
      — Нет, нет! Ничего страшного пока нет, — успокаивал он себя. — Это только начало. Только первая скважина. Искать. В конце концов все естественно, и кое за что уже зацепились.
      Он двинулся к двери.
      Ребята, милые вы мои ребята. Ничего не нужно говорить вам. Завтра утром мы придем сюда, сядем за те же столы. Завтра достанем из сейфов карты и разрезы. Завтра будем снова думать, искать. Завтра. Сейчас ничего не нужно говорить им. Сейчас праздновать. Праздновать, черт побери!
      — Давайте выпьем за рудник! Выпьем еще раз,— начал он, и резкое, изрезанное глубокими морщинами лицо его было неподвижным. — За эту Богом забытую дыру, в которой живем. За этот поселок! Выпьем еще. За эту землю выпьем, с которой мы связаны многим. Чтобы она жила, черт возьми! Чтобы всегда жила!
      Он улыбался, но в глазах его были слезы.

1965







Hosted by uCoz