Творчество Диаса Валеева.



 

КРАСНЫЙ КОНЬ


1 часть


      В большой гостиной, в кресле, с папиросой в пальцах, закутавшись в толстый халат, располагался хозяин дома Лукман Самматов. В руках у него был деревянный чурбак, нож. Напротив на краешке гнутого венского стула находился старик Ивайкин, сторож коллективного сада и давний, многолетний приятель Самматова,— сидел он в сапогах, в старой телогрейке, шапка, лежащая на колене, свешивалась своими лямками до пола. Сухонькое, в клочках жесткого седого волоса лицо его пылало воодушевлением, прозрачные глаза сияли.
      — Тепло у тебя, Лукман Идрисыч. Исключительно!
      — Н-да,— не сразу откликнулся Самматов.— Печка, стены.
      — Ты меня, Лукмашка, с большой дороги истории сковырнул тогда, как наносящую вред моль. И справедливо! Нельзя было мне доверять. Вот если бы сейчас, Лукман Идрисыч, а? Я не словотряс какой-нибудь! Проверенный человек!
      Вытянув длинные ноги, Самматов пристроил их повыше, на маленькую табуреточку, зевнул громко и со смаком. Потушил папиросу, придавив пальцем окурок в пепельнице.
      Ночь, дожди, глухая осень и нескончаемые разглагольствования тронутого умом старого приятеля — в этом, конечно, была своя прелесть. Но была в этом и своя тайная боль. Как бы итогом, точкой отсчета для взгляда на все прожитое являлась теперь вся эта никчемная, с дурацким душком, нелепица ночных разговорных бдений. Она словно что-то олицетворяла собой, несла в себе нечто тайное, не поддающееся логическому распознаванию. И не пробудившись от постоянных неподвижных мыслей, молчал Лукман Самматов, сквозь полуприкрытые веки испуганно и отчужденно взирая на давнего свидетеля своей молодости.
      — Не понял ты меня! Не понял совсем! — восклицал между тем Ивайкин, вспархивая со стула и тут же садясь обратно.— Встретились два друга глухих. “Здорово, кум!” — “К Макару”. — “Как живешь?” — “За кадкой!” А я тебе намек даю, Лукман Идрисыч, намек! Так и намекни. Надо создать, мол, общество “Природа и человек”. Вода, например, для земли, как для человека кровь, текущая по венам! А любая великая река начинается с чистой капли воды. Так? И эту начинающуюся каплю воды нужно беречь, как мать... своего ребенка. Заводы, да? Правильно. А души? Если туда, в будущее, пойти с мутью в душах, то никакие очистительные меры не помогут!
      — Ну и кем ты там, в этом обществе стать хочешь? — серьезно спросил Самматов.— Президентом?
      — Нет, Идрисыч. Председателем! Президентом никак нельзя. Это тебе не какая-нибудь капиталистическая шайка!
      — А меня кем возьмешь?
      — Тоже председателем!
      — Я уже инфарктный утиль. И потом что? На одном стуле будем сидеть?
      — Нет, Лукман. Два стула поставим. Два, но рядом.
      — А зарплата какая? Зарплату какую мне положишь?
      — Нисколько, Лукман Идрисыч. Потому что на общественных началах! — обрадованный его заинтересованностью, продолжал Ивайкин.
      — Нет, Сеня, меня не надо. Один председательствуй.
      — Это как получится, Лукман. Может, и других изберут. Известно ведь: чтоб превзойти всех, нужно узнать, понять и суметь применить все лучшее и дополнить своим лучшим. Так? Я, например, Лукман Идрисыч, придерживаюсь этих слов, но... с дополнением! Во-первых, нужна предусмотрительность. Во-вторых, всесторонний подход. Гениально все то, что просто. Я лично не один раз убеждался в этом! — гордо повествовал он.— Человека тащить еще надо! Ты вот сейчас чурбак строгаешь, красного коня из него вытащить хочешь? А ведь мы лес с тобой рубили, гигантский лес действительности. А души человеческие еще не до конца вытащили из леса. Вот о чем разговор!
      Лукман Самматов устроился в кресле поудобнее, плотнее запахнулся в толстый азиатский халат, чтобы не ушло тепло, и продолжал смотреть, не мигая, на тлеющие угли, на огонь.
      — Ты? Зачем ты?
      — Как зачем? Одна судьба. А если ее рассматривать в полном смысле?..
      — Хватит! Проваливай! Убирайся!
      Испарялся, исчезал со стула, как легковесное видение, от взмаха руки тронутый умом Ивайкин, и один в огромном доме оставался Лукман Самматов, коротая в кресле время. Тяжкой бессонницей страдал старик последний месяц, и в зыбкой дреме медленно проходили ночи.
      Старик вспоминал...
      В конце двадцатых годов оба они — вместе с Ивайкиным — после окончания рабфака пришли в институт инженеров транспорта... А потом? Но чего только не было потом! Маленькая плотинка в сотне километров от устья Москвы-реки... Плотинка ничтожная, пустяковая по теперешним масштабам... А потом — Беломорканал, Челябинский металлургический. Голая земля, в которую надо было вгрызаться. Ни киловатта энергии, ни грамма воды, ни одного метра жилья... Было ли все это? Неужели было? А потом оборонительные рубежи для Южного и Юго-Западного фронтов свыше тысячи километров протяженностью. Противотанковые рвы, эскарпы и контрэскарпы, командные пункты, окопы, ходы сообщений. А потом, уже после войны,— нефтехимические заводы на Мангышлаке, в Башкирии, в Египте, Индии.
      Было ли все это? — думал он теперь. Было ли?
      Снова и снова вспоминался ему последний рабочий день.
      Это было накануне сдачи крупного объекта. Метания на машине из конца в конец гигантского строительства, обсуждение бесчисленных вопросов, множество проблем, ждущих решения, звонки, совещания, планерки...
      — То, что нет проекта, нет монтажных чертежей, а только условная технологическая схема, известно давно! Сто лет назад! А вы только сейчас начинаете торговаться? Строите из себя невинную девицу? Явились сюда, как солнышко поутру, и всем начинаете с ходу шайбы забивать? Берите за горло заводских технологов, пусть хоть пальцем, хоть чем указывают, что делать.
      — А-а, пальцем... Что они знают? Они ни черта не знают!
      Курился под потолком времянки одного из СМУ рваной пеленой папиросный дым. Багровели лица. И взаимные обвинения, уличения во лжи, перехлест взглядов и мнений — горячее варево страстей кипело, дымилось... И среди всего этого крутого пекла его, Лукмана Самматова, густой, жесткий, с басовитой хрипотцой голос, прорезающий гул.
      Он ничем тогда не выдал себя.
      Никто еще не знал в тот час о телефонном звонке из министерства, раздавшемся рано утром в его громадном и пустынном в этот час рабочем кабинете.
      — Не обеспечиваешь руководства! Пора, наверное, на заслуженный отдых, Лукман Идрисович, а? Как ты сам думаешь? А?
      Нет, он еще не был стар. И никто, никто не мог отлучить его от дела, от работы. Сойти со сцены, обсуждать с женой ежедневное меню на обед? Нет, только смерть могла сказать свое последнее слово!
     
      Тот день был последним в его тогдашней жизни. Но он еще в тот момент не знал об этом, не знал, что осталось только два часа, час, минута, а потом возникнет черта, когда все прежнее будет постепенно зарастать травой забвенья...
      В те мгновенья он еще жил в том дне и его хлопотах. Он еще нес на плечах тяжелую ношу — бремя власти, когда только сам знаешь, как эта власть условна, и не менее тяжкое бремя риска с требованием действовать всегда наверняка, подчас с ходу, отталкиваясь лишь от хозяйственной искушенности, интуиции, когда от тебя лишь зависит исход крупного дела.
      Стройка напоминала ему огромный живой организм. Он чувствовал всегда все его болезни, недомогания, слышал тон сердца этого гигантского, словно какого-то мифического существа, расползшегося по городу, по земле всего Среднего Поволжья. И вновь, и вновь ощущал себя частицей, главным работающим нервом его мозга... И что такое было время? Оно летело, сжималось, материализованное его волей.
      Он никогда не жил в одиночестве. Вся жизнь — работа и люди, вся жизнь до остатка была затянута в водоворот необходимости, расписана тщательно по минутам, вся — вплоть до того синего мартовского вечера, когда у подъезда своего дома на грязный кованый лед тротуара его вдруг тупым ударом уже второй раз свалил инфаркт.
      Да, но было ли все это? Было ли?
      Тягостной паутиной нависла над ним тишина. К безделью нужно было привыкнуть, приноровиться. Нужно было смириться и начать сосуществовать с собственным бессилием.
      Работа всегда несла для него ощущение его единственности на земле, незаменимости. Она была той землей, на которой он, Лукман Самматов, стоял. Тем небом, которое плыло над его головой. В этом ощущении таилось наслаждение, в нем был смысл жизни...
      Теперь же ему казалось, что все это было уже давным-давно и было не с ним, а с каким-то другим человеком; этот человек жил прежде в его теле и умер там, на грязном кованом льду тротуара синим мартовским вечером... Кто знает, может быть, этих синих вечеров было в его жизни множество, и множество раз он уже умирал, отделяя от себя какие-то мертвые тела. И умрет еще, вернее, умрет не он, а тело... Старый, давнишний человек, обитавший в нем прежде, бывший им некогда, был теперь даже чужим ему, незнакомым. Была смешна и убога гордость этого человека...
      Короткие дни, всходившие и угасавшие в глазах как солнца, говорили, что жизнь более велика, чем он представлял раньше.
      Привыкнув к простору, привыкнув в раздумье мерить шагами пространство, он жил в огромной пустой гостиной. Здесь стояла печь. Здесь можно было создавать и прочно хранить тепло, согревая застывающее тело, и подолгу, целыми часами, сидеть в кресле, смотря на горящие поленья.
     
      Ночью Лукман Самматов, как всегда, долго не мог заснуть, ворочался, маятно и тупо вставал и, зажигая свет, оглушенный бессонницей, пробовал читать, но книга валилась из рук. Отекшими пальцами старик разминал по привычке папиросы, закуривал.
      Заснул он под утро, когда окна запенились мглистым рассветом, под тихий и чистый шум дождя, отыскав случайно где-то в столе таблетку снотворного.








Hosted by uCoz