Творчество Диаса Валеева.



 

ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ

      Ворохи бурых листьев шелестели под ногами. В лицо дул сухой ветер. Сквозь листву древних тополей пробивался, мерцая, жидкий свет луны. Маленький, приземистый, словно зарывшийся в землю домишко горбился невдалеке, а там еще, еще. Это был старый город — с тихими уютными двориками, стройными минаретами полуразрушенных мечетей, старухами, медленно доживающими свой век на завалинках и лавочках.
      Он чиркнул спичкой. Крохотное пламя, как обезьянка, запрыгало в ладонях.
      — Уже пришли? — спросила она.
      Они вошли в калитку. Тропинка была узкая, заросшая травой.
      — У меня паек с собой. Поедим,— сказал он.
      Обитая войлоком дверь. Маленькая комната. Где-то у вешалки он нашарил рукой выключатель, зажег свет. Притянул ее к себе, целуя, стал сушить губами слезы.
      — Только возвращайся,— шептала она через два часа на перроне.— Хоть какой, но только живой, слышишь? Ты знаешь, ты как будто что-то невозможно хрупкое и нежное, что нужно беречь,— она тихонько погладила его руку.— Я буду ждать тебя, сколько бы ни длилась эта война...
      Часто, слишком часто в его память входила та последняя мирная ночь, и она, девочка, угловатая, вся будто из тугих пружин, из острых углов, с короткими толстыми косичками за спиной, со счастливыми глазами на узком, припухшем от слез лице.
      Все это и многое другое в мелких, казалось, совсем неважных подробностях припоминалось ему сейчас...
      Он сидел за пустым столиком и вглядывался в лицо женщины, сидевшей в другом зале вагона-ресторана за стеклянным щитом.
      — Сто пятьдесят коньяку еще! — громко, но каким-то чужим голосом попросил он.
      Женщина, задумавшись, глядела в черное ночное окно. Что она пыталась увидеть в нем? Огни деревенек, проносившихся мимо? Себя?
      Исчезла, ушла с ее лица детская расплывчатость. Резче, определеннее и значительнее стали черты. Он долго смотрел на нее, на ее полные руки, на еще стройную фигуру, затянутую в строгий черный костюм. Он помнил ее худенькой, порывистой и теперь, глядя на женщину, давно уже забывшую в себе девочку, которую он знал когда-то, с трудом верил памяти.
      А поезд гремел. За окном налившимся мраком плыла ночь. “Сколько прошло с тех пор лет?”
      Ахунов привстал и, решившись, шагнул, прихрамывая, к ее столику:
      — Здесь свободно у вас? Простите, можно?
      — Пожалуйста,— отозвалась женщина, мельком и безразлично взглянув на него.
      О чем-то говорили люди, перекрывая шум, жестко гремело радио. Улыбаясь бессмысленно и ненужно, Ахунов неловко ткнулся локтем в окно, уселся грузно, с трудом размещая свое тело в узком пространстве между столом и креслицем, вытащил пачку сигарет, щелкнул зажигалкой. Мимо просеменила официантка, неся на блестящем подносе коньяк.
      — Сюда, пожалуйста,— сказал Ахунов.— Сюда.
      “Она или не она? Не узнала даже... или не захотела узнать? — растерявшись, не зная, что делать, размышлял он.— А может, мало ли... Нет, конечно, она!”
      На мгновение представил себя теперешнего... Может, совсем и не надо было подходить? Так хоть была память о чем-то прекрасном и несбывшемся, о чем-то невозможном.
      “А может, все-таки не она? Нет, она, она!”
      — А ведь это я, Надя,— сказал он вдруг хрипло.— Это я. Давай... выпьем за встречу.
      Медленно повернувшись на голос, женщина сначала с легким, затем уже с каким-то мучительным недоумением глядела на него мгновение-другое, прежде чем поняла, узнала в человеке, севшем напротив, в его обожженном, сильно изменившемся лице его и свое прошлое. Глаза, в которых сквозил сначала холод, блеснули вдруг светом тихой, нестремительной, но глубокой радости.
      — Постарел, да? Постарел я?
      Но и эти его слова не нарушили сковавшего ее молчания. И только спустя некоторое время, словно окончательно очнувшись, женщина заговорила поспешно и бессвязно, уже прямо глядя на Ахунова:
      — Ты? Ты... Напугать ведь можно! И правда ты!.. Я ничего не понимаю. Ничего! Ты?
      Ахунов придвинул к ней ближе рюмку.
      — Что ж... выпьем?
      — А у меня ведь дочь родилась. Твоя дочь.
      — Дочь?
      — Да, уже взрослая совсем и на тебя похожа... Сейчас сюда должен прийти муж. Он доигрывает партию в шахматы... Я есть захотела... Так рада тебя видеть, правда! — но что-то уже вдруг как бы погасло в ее голосе.— Наверное, вас надо познакомить. Человек он очень порядочный,— растерянно продолжила она.
      Ахунов посмотрел на нее:
      — Мне... удалиться прикажешь?
      — Не знаю,— женщина робко взглянула на него.— Не знаю,— ее глаза вдруг наполнились слезами.— Ты жив! Главное, ты жив!
      — Я тебя искал после войны... Вернее, не после войны, а после того как вышел из госпиталя. Оказывается, дочь...
      — Я тоже... искала.
      — Да, жизнь прожита...— он на минуту задумался, словно впервые понял все в себе.— Я сейчас там же, на заводе. В том же городе. Вот, выжил. Несколько лет после войны в госпиталях. Выжил все-таки...
      — Ты поседел.
      — Может быть. Да... Конечно. У каждого теперь своя партия. Доиграть...
      Она с тревогой следила за его глазами.
      — Как ты живешь?
      — Ничего, Надя,— он выдавил улыбку.— Ничего. Была первая группа инвалидности. Два года уже как дали вторую. Чувствую себя получше. Все хорошо. Зрение вернулось. Коньяк вот... Все хорошо... Из санатория сейчас. Все наладилось, можно сказать.
      Взгляд женщины вдруг переместился куда-то вверх и дальше, через него. Ахунов оглянулся. За спиной стоял высокий человек в распахнутом офицерском кителе; у висков блестели острые залысины, крупное, еще сравнительно молодое лицо несло резкую усталую складку у рта, сквозь тонкие, жилистые пальцы вился дымок сигареты.
      Мельком покосясь на Ахунова, он посмотрел на жену, полусказал, полуспросил недовольно:
      — Ты заказала уже что-нибудь?
      — Нет. Еще нет.
      Человек полуобернулся к Ахунову:
      — Свободные места есть и за другими столиками.
      С застывшей на губах улыбкой Ахунов приподнялся, стараясь высвободить свое тело из хрупкого креслица.
      — Почему бы, майор,— словно с большим трудом, выговорил он.— Почему бы тебе не сесть за другой столик самому? А?
      Человек оглядел его еще раз, словно подержал в глазах и оценил, попросил тихим твердым голосом:
      — Ладно, друг, иди! Выпил — и ступай, спи.
      Ахунов бросил взгляд на Надю. По лицу ее текли слезы.
      Он медленно вытащил из кармана деньги, положил их на стол, припечатав пустым графинчиком.
      — Ну что ж, будь счастлив, майор,— уже не глядя ни на кого, сказал он.— Будь счастлив и извини...
      Он рванулся с места и стал поспешно выбираться в проход между столиками.
      В вагоне внезапно стало тихо. В папиросный чад, в угар шумных разговоров ворвалась тишина. Лишь только грохот колес, ночь, плывущая за окном, и плачущая молча женщина.
      Майор был по-прежнему холоден и сдержан.
      — Пойдем в купе,— приказал он жене.
      В тамбуре Ахунов отер платком лицо, долго стоял, прислонившись к окну, потом, очнувшись, побрел из вагона в вагон, машинально открывая и закрывая двери.
      Соседи по купе перекидывались в картишки.
      — Не сыграете? А то бы два на два! — приветливо метнул ему навстречу взгляд белобрысый парень в солдатской гимнастерке.
      — Нет, спасибо...
      Ахунов сел у окна, оглядел всех посторонним взглядом, задержался на старике, сидящем напротив. Все эти два дня пути старик время от времени допекал его долгими разговорами о своей жизни, о сыне, который затерялся где-то и вот забыл, не пишет ему. И вся эта жизнь, которую узнал Ахунов, была такой же нелегкой и непростой, как всякая человеческая жизнь. И она была, эта жизнь, отбывала на свете свой срок и что-то говорила собой миру, наверное, то же, что говорила его, ахуновская, собственная жизнь.
      Он вытер платком мокнущие глаза, придвинулся вплотную к окошку и уткнулся в черное стекло, не различая ничего, кроме своего лица. Поезд гремел. Иногда во тьме мелькали редкие огни, меркли, и опять наплывал лишь едва угадываемый глазами голый простор полей.
      Соседи легли. Густо всхрапывал наверху белобрысый парень. Рукав его гимнастерки, свесившись, болтался перед лицом Ахунова. Во мгле белела рука старика. А он сидел в темноте и при синем свете ночника снова и снова вспоминал свою молодость, девочку, любившую его,— косы за спиной, светлое лицо.
      Поезд все мчался и мчался сквозь пространство ночи. И ему вдруг захотелось бесконечно продолжать этот стремительный бег, этот полет, чтобы не было никогда впереди остановки, чтобы не нужно было нигде сходить...
      В пустом черном окне сиял кривой осколок луны. Старик, свесив голову и сонно позевывая, спросил:
      — Что не спишь? Задумчивый ты больно. Спи давай!
      — Да-да, надо...— неуверенно сказал он.— Я сейчас, только схожу покурить...
      Он осторожно встал. Шаркнув протезом, прихрамывая, вышел из купе в коридор, в тамбур и медленно, как лунатик, открыл дверь. В лицо хлестнуло грохотом и плотным ветром.
      Сверкающий, пронзительно-ровный, манящий своей бесконечностью переливался внизу целик рельса. Короткое мгновение Ахунов стоял, судорожно вцепившись пальцами в скользкие поручни, потом резко откинулся назад...
      Утром в умывальнике он долго обливался холодной водой, тщательно и сильно соскребал с подбородка бритвой выступившую за ночь щетину.
      — Ничего...— шептал он.— Ничего... Ничего!

      Через неделю Ахунову позвонили из отдела кадров и попросили выйти к заводской проходной. Ничего не подозревая, шел он по огромному заводскому двору, по пролетам корпусов. Ни о чем постороннем — шли дни последней декады месяца — не думалось ему и тогда, когда он вышел из проходной. Не заметил Ахунов сначала и женщины, ожидавшей его.
      — Салих,— позвала она его тихо.
      Он медленно обернулся и долго — сначала с недоумением, не веря глазам, потом с какой-то жалкой, неуверенной улыбкой — смотрел на нее.
      Что-то оборвалось в нем, упало. Он словно забыл себя, забыл, каким был только что, о чем думал, куда шел...
      — Ты?! Разве это может быть? — бормотал он.— Ты?..
      — Он отпустил меня. Он понял и... отпустил. И я — вот... Я вернулась.
      — Такого не может быть! Не может быть! — повторял Ахунов. Слезы, смех, радость, отчаяние — все звучало в его голосе.
     
      ...Ворохи бурых листьев под ногами. В лицо дул сухой ветер. Они пришли на окраинную улочку города, идущую вдоль реки. Сквозь листву древних тополей пробивался, мерцая, вечный свет солнца.

1971







Hosted by uCoz